Первый раз в жизни Нелка ехала так далеко…
– Лина, – говорит мне Нелка, – когда-то ты хотела написать книгу, когда-то ты водила нас ночью слушать, как разговаривает степь со старым терриконом. Помнишь? Помнишь, как я ничего не слышала, а ты злилась и говорила, что я тугоухая. Ты заставила меня лечь на землю, и я легла, но и тогда я ничего не слышала, но мне не хотелось тебе в этом признаться, и я тебе соврала, что слышу, как с хрипом дышит террикон и как тоненько растет лебеда. Помнишь? Я завидовала тебе, что ты видишь больше всех, а я иногда не вижу то, что перед самым носом…
– Я осела в учительницах, – отвечаю я.
– Хороших учительницах, – торопится добавить Ритка, и я смеюсь. Сегодня во второй раз мне бросают это определение как спасательный круг. Хотя Ритка ничего не знает, какая я…
– Я это чувствую, – оправдываясь, говорит она, – не знаю, но чувствую. Лину должны любить дети, а в школе это главное – любить.
– Я не про то, – говорит Нелка, – не про то…
– Если ты про книгу, то я ее не написала. Таланта нет…
– А пробовала?
– Ну, чего ты к ней пристала? – возмущается Лелька. – Тебе откровенно говорят – таланта нет. Чего же пробовать?
Меня защитили, а мне обидно. Неужели мне было бы приятно сознавать, что талант был, а я его сгубила? Значит, сидит и молчит в тебе маленькое злобное тщеславие, и только его тронь…
– Знаешь, – говорю я, – не пробовала. Носилась одно время с идеей написать что-то там о своем первом выпуске, но потом был второй, третий, пятый. – Уймись, тщеславие, уймись! – Наверное, действительно таланта во мне, Нела, не было…
– А вдруг был? – упорствует Нелка. – А просто не было воли, силы?
– Привет! – возмущается Лелька. – А воля и сила, по-твоему, что монетка для автомата? Тоже капитал.
– Тоже капитал, – повторяет Нелка. – Тоже. – И смотрит на меня, и говорит жестко: – Ты сжевала свою жизнь, мать, зачем?
– Девочки, девочки! – кричит с крыльца тетя Фрида. – Фима возвращается! И Рива с ним.
Сейчас придет Рива, и нас будет пять женщин. Тетя Фрида не в счет. Из пяти у троих не сложилась семейная жизнь. Три пятых – это шесть десятых, это шестьдесят процентов. Детская арифметика. Случайность или есть сейчас такой вирус, когда на глазах удивленных родственников распадаются вполне приличные пары?
Как Ривина, например. Как моя…
Больше всего меня раздражали эти полоски бумаги. Каждое утро он методично нарезал их и складывал в пластмассовый стаканчик. К вечеру стаканчик был пуст, а полоски обретали вечность между страницами книг. Он никогда не вынимал закладки, чтобы использовать их еще раз или чтоб просто выбросить. Каждое утро он нарезал бумагу снова. Одну полоску он делал более широкой и писал на ней, что ему нужно сделать в течение дня. Эти бумажки он выбрасывал. И я каждый день выметала одну такую полоску. Побриться. Купить масла. Посмотреть, как у Энгельса. Поменять носки. Пуговица. Рыбий жир. Письмо в Горький. Кино.
Выметались полоски со сплошь перечеркнутыми словами – у Олега всегда все было выполнено. Он брился, менял носки, шел за маслом строго в соответствии с бумажкой и очень гордился своим умением жить планово.
«В общем-то все это хорошо, – старалась я быть объективной, – Олег никогда ничего не забывает, всегда у него все в порядке». И все-таки, глядя по утрам, как методично он режет бумажки – много-много узких и одна широкая, чувствовала, что хочется выбросить к черту ножницы, стаканчик и эти ощерившиеся закладками книжки, выбросить и уйти самой.
«Нелогично, – думала я, моя посуду. – Если все это выбросить, незачем уходить самой. А если уйти самой – то пусть себе режет бумажки».
Я отводила сына в ясли – сегодня на бумажке у Олега это мероприятие записано не было – и шла на работу. Приходила теперь в школу раньше времени; раз Андрюшки дома нет, что там делать? Проверяла тетради на уголке большого стола в учительской и думала, думала про себя и Олега. Он не замечал, что я сознательно ухожу в школу раньше.
– Вот и хорошо, – говорил он, когда я предупреждала, что из садика прямо пойду в школу. – Поработаю дома. В читалке уже не топят, ты представляешь: еще март, а они перешли на летний сезон. – Он провожает нас до двери – высокий, в сером свитере, а я ловлю себя на мысли, что он неприятен мне в этом хорошем модном свитере, потому что носит его с единственной целью – не простудиться, что он будет сидеть целый день в комнате с закрытой форточкой, а когда к нашему приходу будет проветривать комнату, посидит на ящике в коридоре. Ровно 15 минут.
– В двадцать семь – кандидат наук, – уважительно говорили знакомые. – Просто вы очень счастливая.
Очень счастливая, я проверяла тетради. Сегодня мне пришлось вымести полоску, на которой незачеркнутым остался один пункт «Орловы». Олег тянул меня в гости к проректору пединститута Орлову.
– Зачем? – спрашивала я. – Кто нас там ждет?
– Купим коньячок и придем неожиданно. Ничего особенного.
Я отказалась. «Как хочешь, иди сам, я неожиданно появляться не хочу».
Олег не настаивал, но явно был огорчен. Идея явиться неожиданно к проректору была выношенной, и отказываться от нее было ему тяжело. «Но все-таки он не пошел, – подумала я с удовлетворением. – Все- таки ему не все равно, что я говорю. Значит, буду на него влиять».
Влиять? Я спорю сама с собой. В чем влиять? Как влиять? Зачем влиять? Чтоб не резал бумажки – но ведь это смешно. Чтоб сидел с открытой форточкой, но ведь у него гланды, это точно, не притворство. В сущности, влиять на него нечего – он хороший человек, внимательный муж, талантливый кандидат. Повезло тебе, Линка, в жизни, просто повезло. Я откладываю в сторону тетради, до урока еще час двадцать. Утомительно весь день сидеть в школе, и все-таки здесь лучше, чем дома.
Лучше всего мне думается в школе. И это вопреки твердо устоявшемуся: в школе думать некогда. Но когда я сижу в жужжащей учительской, когда дежурю на перемене и в мои колени, как в непреодолимую преграду, бьются лбы первоклассников, мои мысли бывают ясными, мудрыми, отмытыми от разной бытовой мелочи и шелухи, и, честное слово, я делаю для себя какие-то открытия, какие-то новые повороты в теме именно тогда, когда возле меня вопиет, шумит, содрогается школа. Я люблю думать в школе. И я думаю.
Я думаю о том, что я не люблю Олега. Что это ясно как дважды два. И я сужу себя за эту нелюбовь, потому что – а куда смотрела? А сын? Действительно, куда я смотрела?
Я была потрясена, что выпускник, чей портрет не сходил со всевозможных Досок почета, о ком уже на пятом курсе говорили как о готовом кандидате, высмотрел в пестром ряду первокурсниц меня – стиральную доску, мешок с костями, воблу. И не просто высмотрел. Он будто перебрал нас всех, красивых и не очень, по зернышку и предпочел среди всех меня. В этой сознательности выбора, в какой-то даже тщательности его была непонятная мне, восемнадцатилетней, магия. Я была первой на курсе, которую, выбрав, реально приблизили к замужеству. И кто? Лучший из лучших, первый из первых. Это вам не подлый, нападающий из-за угла Игося в диагоналевых брюках. И стоп! Больше сравнений я не имела.
А потом – суп с котом. Четко разграфленная жизнь, и я в ней – косая, да нет, скорее даже волнистая линия. И он борется со мной – мягко, деликатно. Он объясняет мне, что почем и почему. Он учит меня поступать логично и последовательно. Это. Потом это. А потом уже это…
А потом простыми словами, как двоечнице, объясняет: нравственные категории – они живые. И, как все живое, они существуют во времени, пространстве. Изменилось время – изменилась категория. «Почему ты делаешь из нее проститутку?» – возмущаюсь я. «Фи! – отвечает он. – Фи! Ты вульгарна, Лина…» А я и не спорю. Это мой вид обороны. Другого нет. И никто не скажет, что я могу еще… Тем более что вот-вот кто-то там родится…
– Не волнуйся. Вредно. – Так мне затыкается рот.