А Лиза повернулась к ней спиной и ушла. Они тогда полдня не разговаривали друг с другом, благо никто не заметил. Глаза у Лизы оставались все такими же – невидящими. Роза же, наоборот, все тогда видела остро. Подушечка, люди, свалявшаяся, нечистая, по?том пахнет, по?том, им одним, и ничегошеньки она не несет, кроме накопившейся грязи. Этому умиляться? И все-таки она первая подошла тогда к Лизе.
– Ладно, прости…
Та посмотрела, но не увидела, хотя и обняла, и сказала:
– Да ну тебя! Это я чего-то рассопливилась… Понимаешь, мы сюда больше не приедем… Мы не бабу сегодня хороним, а кусок своей жизни… Вот я хожу и думаю: смерть близкого – это всегда и собственная смерть. И никогда не знаешь, сколько тебя еще осталось… Вот сейчас я думаю, что меня осталось немного…
У Розы тогда так сжалось сердце, что просто не знала, что делать. Заплакала. Это так естественно в доме, где покойник.
Вот и сейчас мысли были о Лизе. Что-то с ней… Больше не с кем. Голос у мамы Нины был такой, какого она никогда не слышала. Он дрожал. Он был высокий. И в нем был страх, который выдавал себя за отвагу.
Дверь в квартиру была приоткрыта. Это тоже было плохо и не по правилам. Раскрыла ее резко с громкими словами: «Ты что меня пугаешь, мама Нина?»
В дверном проеме стоял широкий человек. Хотелось закричать, потому что, чужой незнакомый, раздетый, большой, он шел ей навстречу, а мамы Нины не было, во всяком случае, никто ведь не откликнулся. Конечно, если подумать, зачем кричать: человек протягивал ей руки, пустые, между прочим, не с кистенем, и Роза так ясно, четко подумала – чужой, а не с кистенем. Всегда ведь теперь ждешь чужого с кистенем. Время такое. Время вражды и ненависти. Кто этот чужой в квартире? Может, он убил Нину вот этими белыми мягкими лапами? «Фу! – сказала себе Роза, – я как темная тетка в очереди, ну и мысли у меня, кошмар, а не мысли. У меня не интеллигентные мысли, а какая-то каша из страха, недоверия и черт знает чего».
– Добрый день, – сказала она холодно и спокойно. – А куда задевалась наша хозяйка?
– Роза, – тихо сказал чужой человек. – Роза. Доченька…
Роза в этот момент как раз приготовилась снять сапоги. Ушла из мыслей дикая муть, и пришло естественное и простое: у мамы Нины – гость, наверное, для этого она ее и позвала. Скорей всего, нужна консультация в их институте, не раз так было. Почему-то для этого человека мама Нина сочла возможным сорвать ее с работы, но и это вкладывается в мамин характер. Она волюнтаристка, если ей что надо, то все остальное уже значения не имеет. Эти уже спокойные мысли стали руководить поведением Розы и заставляли разуваться, раздеваться. И всполошилась она сразу сдуру. Но тут опять началось несуразное, потому что чужой этот человек вдруг встал на колени. Стоял себе, стоял, а потом враз как пополам переломился и занял своим поломанным телом довольно-таки большое пространство в маленькой прихожей, так что Розе пришлось отступить к двери в одном сапоге, ведь другой был снят, и она уже держала его в руке, теперь получалось – над головой этого чужого человека. Невероятно неудобные делают в квартирах прихожие, они обязательно приводят к излишней близости тел, в некоторых случаях возмутительной. Поэтому суть произнесенных человеком слов интеллигентная женщина, кандидат наук пропустила мимо ушей как не имеющую к ней отношения, а вот проблема, куда поставить снятый сапог – не на голову же этому типу? – была куда важней и существенней.
– Вы что, пьяный? – спросила Роза.
– Я твой папа, Роза, – говорил несуразный человек, и по его широкому белому, как у женщины, лицу катились крупные, как у младенца, слезы. В общем, вид бил, как сказали бы урки, на жалость.
– Я сирота, – ответила Роза с некоторым сарказмом. – Круглая. – И она нарисовала эту круглость в воздухе прихожей снятым с ноги сапогом
– Да, деточка, да, – плакал человек. – То есть нет, совершенно нет! Я приехал, видишь? – Он хотел подняться с колен и не мог, Роза видела бессилие, прежде всего именно бессилие, и видела (прибавьте к этому белое лицо и слезы младенца), поэтому, отбросив мешавший сапог, она присела перед ним.
Двое людей в узкой прихожей под нависшими пальто и плащами гнездились среди снятой чистой – и не очень – обуви, гнездились странно, не по-человечьи, но ведь и сказано – гнездились – не сидели, не стояли, не лежали, наконец, а именно это слово, будто силой посаженные на неизвестной им тверди птицы. Будто их – палкой, что ли, или каким-то другим способом – согнали с траектории полета и шмякнули вниз. Кыш, мол, слабоумные. Сидеть вам, и тихо!
– Ну, хорошо, – сказала Роза. – Ну, хорошо. Я ничего не понимаю, ладно. Пусть. Но откуда вы взялись, если вы то, что говорите? – И отметила про себя: говорю о нем как о неодушевленном.
– О Господи, – сказал он. – Что ей сказать?
Вот так и застала их Ниночка на полу и закричала на них, как у нее принято, без всякой дипломатии и подхода.
– Нашли место знакомиться! Ну, он всегда был придурошный, отец твой, Роза, но ты, ты чего валяешься в этой грязи? Ты что, думаешь, у меня здесь чисто? Да не то у меня здоровье, чтоб каждую минуту подтирать пол за всеми входящими.
Уцепившись за Ниночку, они оба поднялись, и тут Иван сказал, что Роза – вылитая Ева, даже если б не эта встреча, а просто на улице, шел бы он по Красной площади, а кругом туда-сюда тысяча людей, и среди них Роза, он бы все равно ее узнал, потому что она копия Евы, если бы той, бедняжечке, царство ей небесное, удалось дожить до сорока лет. У нее тоже были бы эти замечательные красивые сединки…
– Скажи кому-нибудь! – засмеялась Ниночка. – Это у них называется «перышки». И стоит пять рублей. Или восемь. Сколько, Роза?
– Надо вызывать Лизу, – сказала Роза.
Вечером, когда уже пришел с работы Эдик, пили водку. Ниночка враз взяла и скинула годков эдак пятнадцать и сидела такая сияющая и ироничная, будто это она организовала всемирные спортивные игры, прикрыла на этот случай холодно-горячую войну, открыла границы, чтобы люди потерявшиеся и потерянные могли, наконец, найти друг друга. Такой самодовольный у нее был вид. И этот ее вид вызывал у двух сидящих и пьющих водку мужчин законное чувство гордости. Потому что она была их женщиной на двух разных исторических отрезках времени. Каждый из них свой отрезок с ней считал лучшим и думал что ему по сравнению с соперником (сейчас собутыльником) повезло больше.