проверить это наблюдение: страшка в интиме круче или нет? И он проверил. Барышня надежд, увы, не оправдала, оказалась тугой девственницей, неловкой и несподручной. «Мотыга», – подумал он. Пришлось ее напоить чаем и быстренько выпихнуть из квартиры, хотя было уже темно и холодно. Дита шла на каких-то чужих, вывороченных ногах, и ей хотелось вернуться и перерезать латинисту горло.
Показалось ли ей или на самом деле латинист слинял из университета раньше срока, будто пинком пнутый? И она придумала себе и для всех историю, что это она ускорила его бег, потому как отказалась ехать с ним в далекие края. Придумка обросла деталями, подсмотренными в доме латиниста, и стала «проговариваться». Конечно, она все врет, говорили студентки, но у него дома она была точно, откуда бы знала, что у него поперек комнаты сделана перекладина, на которой он вытягивает свои обезьяньи руки. И уже на Диту другой глаз. И уже как бы не так приметен нос чайной ложечкой и отвислая сомья губа.
Сама же она зорко отслеживала возможное появление шахматного гения, припадающего на одну ногу. Таких не было. И уже университет выписал ей диплом с отличием, и уже профессор с кафедры древней литературы взял ее в аспирантки – больше, увы, некого, а последние оставшиеся девчонки без мозгов одна за другой повыскакивали замуж, и забылась история с латинистом, и снова во всю мощь взыграли некрасота и бедность, и что-то было не так, не так, не так… И мозг тушевался перед неопределенностью и неточностью задач, которые ставила ему хозяйка. А не поехать ли в Чечню перевязывать раненых? А не рвануть ли в какой-нибудь гарнизон на постой? Там ведь должны быть школы? Аспирантура, конечно, хорошо, но хотелось, хотелось другого. Каких-то широко открытых дверей, в которые она входит на высоких каблуках, и ее встречают аплодисментами. Бокала в руке, в котором возникают и лопаются пузырьки, ее ногти – совсем новые: длинные, без толстых мясных заусениц. И гордый поворот головы – так она видит себя в зеркале. Да, это она. Ее длинный нос, ее подбородок, ее залипшие в шею мочки, но и не она тоже. Такой она будет, когда победит в этой жизни. Сегодняшняя жизнь – это главное препятствие. Значит, надо убить эту жизнь ради жизни другой? Слово «убить» ее ничуть не смущает, смущает чистая биология. Какую часть нынешней жизни нужно оставить для генерации новых пальцев и новой мочки? Она всем зачем-то рассказывает про мужчин, которые прошли через ее лоно. Презервативы торчат у нее из всех карманов, потому что себя не сбережешь – никто не сбережет. Она врет легко и весело.
Ей даже стали верить, потому как сексуальная революция была в зените и жить иначе как бы уже и не пристало. Наступило всеобщее давалово – так у них шутили в общежитии. На самом же деле у нее не было никого. Латинский эпизод ничего не стоил. Он оказался бессмысленным, ибо не дал ни удовольствия, ни опыта. А тут еще со временем случилось нечто: время, как оглашенное, покатилось с горы, разбрасывая во все стороны и вполне телесных людей, и совсем тонкие субстанции – идеи там, добродетели.
Настало время открытого подглядывания в замочные скважины, черных пиаров, склок как публичного театра. Как-то все оборзели в мерзости и ненависти друг к другу.
Именно в это время – получилось случайно – газета опубликовала ее рецензию на местного разлива знаменитость. Поэт завизжал, как ужаленный, дал отлуп в другой газете, и завязалась газетная драка. Какой же она словила кайф от полученных подножек и своих ответных зуботычин. Стихия словесной брани оказалась такой родной, плодотворной, что через пару месяцев ее заметки уже публиковали с фоткой «морды лица» и отбоя от заказов не было. «На этот бы кусок хлеба – еще и масла», – думала она. Но газетные заметки принесли известность в узких кругах, и только. Гонорары были все копеечные.
Руководитель же научной работы, как дурак последний, стал приставать: а где ваш план, а дайте тезисы, а время идет, а вы себя не проявляете. Пришлось покрутиться, что-то карябать на листе, больше по части угождения профессору. Старик был падок на лесть, и уж Дита старалась так, чтоб у того побежала слюна, какой он гений, а она ведь его ученица, значит, от него у нее такой проницательный взгляд, то да се. И только под его руководством она сделает прорыв… Куда? Зачем? Ей никогда не была интересна древняя литература, она не доставляла ей радость, вообразить себе не могла искреннего интереса к этим замшелым истокам. Но упускать покровительство падкого на лесть старика было бы верхом расточительности. Ведь впереди в бокале зачем-то лопались пузырьки, и длинные пальцы вертели его так и эдак… Она шагнет, перешагнет, перепрыгнет, взлетит. Просто в «Задонщину» или во что там еще надо упереться носком и оттолкнуться.
Ей дали первый курс. Вести семинар по древней литературе. Скука смертная. Но сидел там за столом у окна мальчишечка в ортопедическом ботинке. Молчун и неулыба. Однажды он забыл тетрадку под газеткой, и Дита сунула в нее нос. Сунула и ахнула. Молчун загибал такие мысли, что ей и не снилось. И о древней литературе, о ее пафосе, который сколь велик, столь фальшив. Об отсутствии жалости в той, первоначальной литературе. И тут же запись: а может, жалость – это свойство более высоких уровней души? Хотя, что такое уровни? «Дано ли человеку одного мелкого, в смысле возраста и места в истории, времени судить, что выше, а что ниже? Надо стать частью, крошкой всех эпох, чтоб быть адекватным не судьей, не критиком, а сочувствующим понимателем. Но как им стать?» И еще, и еще… Парадоксы, то как блестки, то как черные дыры, то просто дурь, но все слова живые, даже видна пульсирующая в них кровь.
Мальчишка в ортопедическом ботинке был в чем-то намечтанным слепым шахматистом ее жизни. И ей надо успеть, пока дуры-девчонки выклевывают себе красивых безмозглых мачо. Этот мальчик ее. И пусть уйдут все с дороги!
Нужна была стратегия. И Дита рисовала план, сидя в общаге университета, первая койка у входа. На ногах всегда лежал тулупчик от сквозняка. За все пять лет учебы и годов аспирантуры улучшить место ей, отличнице, так ни разу и не удалось. В любой комнате ей фатально доставалась или дверь, или труба, или выщерблинка в полу, в которую западала ножка кровати. Она жила на стипендию какого-то банка, иногда все та же дальняя родственница, одинокая рабочая на нефтяных просторах Тюмени, по унизительной просьбе матери, присылала ей рублей двести-триста, а иногда посылочку с консервами. Если удавалось получить посылку без свидетелей, Дита носила банки с печенью трески или там еще какой деликатес на автобусную остановку и продавала гостинец ловко, за хорошую, хотя и ниже магазинной, цену. Но это было редко. Посылки услеживались. Народ требовал пира. Сжирали гостинец в один присест, и Дита, мечтательно глядя на все это, гадала по «Молоту ведьм», кому бы она что сделала из жрущей братии. Кого колесовала бы, кого сожгла, кому выколола зенки, а кого – прямо на кол. Хотя на самом деле ей нравились грешники, а особенно грешницы, даже жующие чужой хлеб.
Все люди – дерьмо. Все! Ей нравится пользоваться в кругу своих самым что ни на есть отборным матом. Она как никто вяжет непотребные слова с особым шиком, слышал бы ты, мой слепоглухонемой мальчик, шахматист-древник. Воспоминание о нем придает словесной грязи особый смак. В нее хочется влезть целиком. Влезть и наслаждаться. Она распинает всех и вся, потому что так им, сволочам, и надо за все, за все – за мать-идиотку, неумеху, за латиниста, за неудобную койку, за все сразу, что было и есть.
Она договаривается до того, что они – гости – начинают уходить. Что за хабалка, прямо брызжет слюной. На уходящих она особенно зла. Говорят, брань на вороту не виснет. Еще как виснет! Вы же сами пришли на дармовщинку, ну, так примите мой ответ… И она говорит неумным, что они кретины, неказистым – что они уроды. Она раскрывает тайные тайны и коварные замыслы. «Сволочь! – кричат ей. – Какая же ты сволочь!» Она остается одна с грязной посудой в темной комнате, как в яме.
Ей уже нехорошо. Она сама себе противна. Сколько раз уже так было – люди бежали от ее грязного языка. Но ничего. Придут другие. Их много, человеков, которых она при случае прикормит, а потом скажет все, что о них думает. Это ее кайф. Но случается, что приходят те же самые. «Опять будешь материться?» –