подворье, никто не спасся. В газете писали, что уничтожено еще одно гнездо контрреволюции, у которого была прямая шпионская связь с заграницей. Родители сожженных действительно уехали еще во время войны, до революции. Остались сын с женой на сносях, мальчишка старшенький и двое – или трое? – маленьких. Вырубили род под корень.
– Часть рода, – сказала Татьяна. – Другие-то живы.
– А что им сделается? Это было их время. А теперь скажите, с чего такой интерес.
– Тут убили одного Луганского с дочерью, – сказала Татьяна.
– Значит, теперь они бьют своих, – засмеялась бабушка. – Как это поет «Машина»: «Вот новый поворот, и мотор ревет»...
– Какая машина? – растерянно спросила Вера Николаевна.
– Бабуля, ты молодец, раз поешь молодые песни.
– Ну, какие они уже молодые? – засмеялась бабушка. – Молодые – это «Муси-пуси, миленький мой, я горю, я вся во вкусе рядом с тобой».
– Она спятила, – сказала Вера Николаевна на ухо Татьяне.
– Не бойся, дочь! Ефимову сто с лишним, а он рисует. Моисееву тоже – он пляшет, а мне всего ничего, девяносто два. И я пережила и революцию, и даже перестройку. Держите меня в курсе Луганских, мне очень нравится эта история.
Он был в уборной, когда услышал голос мамы, странный такой.
– Ник! Ник! Помоги мне! Где ты?
Он выскочил, но дом был уже в огне. Он видел, как мама разбила окно и с маленьким Мишкой на руках пыталась вылезть. Ее срезали пулей. В другом окне срезали няню Марусю с маленькой Олечкой. В третьем окне убили отца. Потом на всякий случай стали палить по всем окнам. Они так ярко виделись на фоне огня – дед Василий и его сын Иван, и другой его хлопец, мальчишка, может, не намного старше его самого, сын от второй жены Василия; отец говорил, что она у него местная фельдшерица и ярая большевичка. Но ни с ней, ни с сыном Василий никогда брата не навещал. «Успеется, – говорил, – гостевать». – «Как хоть зовут моего двоюродного брата?» – спрашивал отец. «Володька», – отвечал Василий.
Дед Василий кнутом показывал, где надо добавить огня, а Иван и Володька подскакивали в седлах при каждом громком треске и смеялись, как дети у распаленного костра. Голосов больше не было, и гады ушли. И тогда он услышал слабенький плач. Он понял, что убитая нянька выронила Олечку. И они там рядом, под окном, внутри комнаты, убитая и живая. Он полз по земле, раздирая в кровь тело битым стеклом. Окно закрывала жухлая сирень. Он влез в горящий, трещащий в ожидании обвала дом, нащупал девочку и спрыгнул вниз за минуту до того, как грохнула крыша. Он спрятался в коровнике, из которого, видимо, еще раньше увели коров, зарылся с сестрой в сено и потерял сознание. Ему было восемь лет.
Он не видел расцарапанного и порезанного тела, он вообще мало что понимал. Совсем маленьким он видел, как отец спасал скот из горящего хлева. Как он вошел в огонь, а мать кричала не своим голосом, но он вышел живой, и за ним мчались козы и козлята. На отце дымилась рубаха, и мать долго смазывала ему спину мазью.
Когда он пришел в себя, Оли рядом не было, и он закричал, но, оказалось, девочка стояла в дверях сарая, маленькая такая в рамке проема, и звала маму. Ночь шла на убыль. Он боялся восхода солнца. Он боялся возвращения тех, кто стрелял и жег. Перед глазами стоял гарцующий на коне дед Василий. Последнее время он не приходил к ним, а раньше заходил, никогда не вытирая ноги. Мама, нагнувшись, всегда мыла за ним пол, а няня Маруся вырывала у нее из рук половую тряпку.
Он думал до утра. Ранним утром измазал лицо сажей себе и Оле, надел одежду скотника. Оставшейся головешкой сжег волосы себе и локоны рыдающей сестрички. У него расшатывался передний зуб, и он вырвал его. В таком виде, ползком, они добрались до железной дороги и там прицепились к угольному составу, который, как он понимал (ездил уже с отцом), двигался на север. На этом его знание географии кончалось, но там, в конце пути, жил какой-то дальний мамин родственник. Они отправляли ему сушеную вишню и сало, и он запомнил улицу – Трухачевская. Смешное название, но сегодня оно страшило, а не смешило.
И они таки добрались, похожие на цыганят дети. Дядька их признал и не выгнал. Просто сказал, что прятаться надо пуще. И отвел их в детдом, где работал его брат. Детишек туда определили под чужими фамилиями. Братья хорошо выпили по поводу устроенного дела.
Он слушал их разговор, это было важно. Вспоминали Луганских старших, Василия и Петра. Хорошие были по молодости, кто бы мог подумать, что станут звериными врагами.
– Зверь-то один, – говорил дядька.
– У меня другое мнение, – отвечал его брат. – Другой тоже хорош. Родину бросать нельзя. Особенно если она в беде. А то все тогда драпанули, а шпана с винтовками и пошла гулять. Вот гуляем уже второй десяток лет.
– Так с бандитами разве пристало жить?
– Не пристало! Но остались-то мы, голодранцы. Я за кусок хлеба шапки с церквей рвал, а потом нам объяснили, что это за идею. Нет никакой идеи, есть совесть и добро, а если их нет, то и ничего другого нет. А идея – вообще кучка говна, сильнее всего воняет.
В детдоме было даже хорошо. Только все время снилась головешка, которой он сжигал волосы Олечке. После этого сна он бежал к ней в группу и носил ее на руках, пока воспитательницы не выталкивали его взашей.
Окончив семилетку, он решил навестить дядьку. Его встретила старая поседевшая тетка, которая, открывая дверь, сказала как приговорила:
– Расстреляли твоего дядьку, месяц тому. За пособничество врагам народа. Смели человека с земли, как грязь.
– Каким врагам? – хрипло спросил он.
– Дак, видимо, тебе! Доложил кто-нибудь, что он скрывал кулацких детей. Пригрел их, несчастных.
Как он бежал со двора, когда кричала ему тетка: «Вернись, дурак!» Он слышал, но вернуть его было невозможно. Страх огня. Ужас огня. Боль огня. Маленькая девочка, дрожащая в руках. И смерть, цокающая копытом, с плеткой в руках: «Ща тебя! Ща!» И слюна изо рта деда Василия, и визгливый смех дяди Ивана. Надо брать сестру и бежать. В детдоме он знал много ребят от убитых родителей, но свою правду он не сказал бы никому даже под пыткой.
Бежать было некуда. Не было ни одной родной или хотя бы знакомой души. Но за плечами уже была семилетка, значит, возможность работы. Вечером он сказал Оле, чтобы она тихонько собрала вещи, они уедут. Девочка уже плохо помнила тот побег, ей тогда было чуть больше трех лет. Сейчас ей было десять, и ее недавно приняли в пионеры. Она не хотела уезжать, ее любила повариха, и у нее здесь была самая лучшая подруга на земле – татарочка Рая.
Но он думал: а вдруг перед расстрелом дядька сказал, куда он отвез детей врагов? Может, хотел этим спастись? Он нашел кладовку, куда были сброшены старые детские вещи. Он слышал от взрослых, что было указание их сжечь, но завхоз ходил по двору и говорил: «Я все выжарю и выморожу. Еще как пригодятся. Мало ли». Будто знал, что впереди война, а еще до нее оборотистый мальчишка найдет там крепкие, хоть и залатанные, штаны и пиджачок другого цвета. И суконное девчачье платье, и платок, бывший когда-то пуховым, и ботинки с галошами себе, и ботинки без галош для Оли.
Он ночью строго взял ее за руку и повел к станции. Зацепиться за товарняк было плевым делом. В мешке были буханка хлеба, вареная картошка и куски ржавой селедки – детдомовский деликатес. Они ехали в дровах, ложась плашмя, чтобы не увидели на станциях и переездах. Ехали ровно столько, на сколько хватило еды. Выпрыгнули в зеленом веселом месте, которое дружелюбно переходило в сельское кладбище. За кладбищем стояла деревня. Решили пройтись побирушками, уже хотелось есть, и выяснить, куда их привез дровяной товарняк.
Юлия Ивановна почему-то расстроилась после разговора с Татьяной. «Она черствая», – подумала она. И поделилась с Симой, когда та пришла с работы.
– Вера ищет кровную месть, и зря, – сказала та. – Вот уж кому это не свойственно – русским. Мы ни добра не помним, ни зла. И это не так уж плохо, если разобраться.
– Не помнить добра? – возмутилась Юлия Ивановна. – Ты заговариваешься, девушка.
– Истина, тетя Юля, как правило, бывает такой не подходящей к конкретной ситуации или человеку. О