голову странная мысль. Не было ли то, что он забыл имя женщины, которая родила ему сына, а он его не удержал, а потом вообще забыл, не было ли все это не случайно? Кто-то стирал его память об одном, но обострял о другом, гораздо более раннем? Например, о матери, которая носит на руках маленького, а отец смотрит на нее с такой любовью, что ему, мальчишке, хочется плакать. Почему та картина – это безусловное счастье, а путь по пыльной улице в Копейске – образ ада, от которого остались в памяти только визг тормозов и мысль об усталости той женщины.
А потом снова тюрьма, за побитого шофера со «Студебекера». Тот шел к нему навстречу пьяный, с распростертыми объятиями: «Ну, паря, я не хотел». Он оттолкнул его от себя не чтобы наказать, он был пуст и мало что понимал, но шофер упал, раскачиваясь в падении, и ударился виском о камень, торчавший из земли. Он тогда вытащил камень из-под головы, таким его и увидели люди. Нет, они не осуждали, они его понимали и сочувствовали. Этим и сгубили, рассказывая все в милиции. «А этот стоит с кровавым камнем. Так можно же понять!»
Судьи поняли и услали в таежные лагеря на лесоповал. Однажды во сне он еще раз увидел комочек, завернутый в выцветшее казенное одеяло, которое получил в роддоме. Ребенок смотрел на него влажными, непонятного цвета глазами, и была в них, как ни странно, мысль, которой не могло быть по определению. Мысль-печаль. Будто дитя уже знало, что семь дней жизни – его срок и другого не будет. Он ребенку что-то одобряющее гукнул, как и полагается гукать, обращаясь к маленькому, но тот повернул головенку, искривив рот.
– Где жить-то будем? – первое, что спросила та, чье имя он забыл.
Оба общежитские, они знали, что там им уже не место; решили идти к начальнику шахты, кланяться и просить. К нему тогда и шли, а оказывается, и не надо было. Все решилось само собой. И мальчик сказал ему это раньше своими бессильными влажными глазами.
О, эти мысли! Червь-цепень, сжирающий тебя изнутри и вылизывающий до щекотки все твои внутренние стенки.
Отмотав новый, сравнительно небольшой срок, он тогда рванул в Донбасс – благо в Копейске овладел профессией крепильщика. Там он встретил женщину родом с Западной Украины. Оттуда в шахты, в забой и на откатку, привозили молодых и красивых. Как же их мучили только за то, что они родились ближе к Западу, мучили за то, что крестились слева направо, за красоту мучили тоже.
Он полюбил первый раз в жизни, глядя на нее издали, осторожно. Когда понял, что у нее никого нет, стал заговаривать, плохо понимая ее язык, не тот украинский, который он знал и который позже назвали суржиком, а какой-то совсем другой, напевный и сочный.
Они встречались, пока не наступила осень. А осенью ей не в чем было выйти к нему на свидание. Ну он, конечно, тоже был хорош в костюме из «бумажной шерсти» и в ботинках, которые носил незнамо сколько. Он научился чинить их сам, вставляя в подошву то кусок резины, то чьи-то выброшенные подметки. Когда она не пришла к нему три раза, он пошел к ней в общежитие, оно стояло уже, считай, на земле – так осел дом. Она вышла к нему босиком через окно, а было холодно. На юге иногда выдается студеный октябрь, погода потом отыграется в солнечном ноябре, но в октябре, бывает, так знобит, что мало не покажется.
Он снял с себя куртку, обмотал ею голые ступни девушки и понес ее на руках, сам не зная куда. В таком виде их остановили и отправили в милицию. Как же она испугалась и как он испугался за нее. Он объяснял, что нес ее к себе, а земля стылая – вот и закутал ноги. Он помнит это хорошо: первый раз в жизни он юлил, заискивал, но милиционеры, узнав, что она из «вербованных», стали орать и велели ей немедленно убираться хоть босиком, хоть ползком. Она, обрадовавшись, что ее отпускают, как-то низко поклонилась – и только сверкнули ее голые узенькие ступни. Вот тогда он взял стул и грохнул им по голове начальника, что сидел за столом и произнес эти слова: хоть босиком, хоть ползком. Ну и что? А то... Связали, судили, дали большой срок. Все-таки голова была милицейская.
Капли любви – не пожарище
Последнее время Татьяну что-то давит. Еще чуть-чуть – и башка не выдержит некой неведомой силы, разорвется на куски. Одновременно сердце рвется от любви к совершенно чужому, можно даже сказать, чуждому ей Максиму, а какой-то зверь до боли терзает ей печень.
Она пошла к знакомому врачу именно по поводу печени. У нее нашли свеженькую язву в желудке. Прописали лекарство и диету.
– Сейчас что ни пациент, то язвенник, – сказала ей врач. – Человек сам себя съедает изнутри. Вот спрошу тебя: что тебя гложет? Как бы нет оснований. Ты и при работе, и при муже.
– Это не по твоему ведомству, – усмехнулась Татьяна. – Ты что-нибудь кумекаешь в любви, которая как снег на голову?
– О нет! – замахала руками врач. – Это к психиатру. Или к гадалке. А лучше в церковь. Ты спятила. Какая любовь в твои годы и в такое время?
– Шучу, – ответила Татьяна. – Это чтоб отвлечь тебя от бесконечных человеческих язв. Мол, есть и что-то другое.
– Никакие слова не возникают просто так. У тебя наверняка что-то есть... Мое мнение: если язва от любви – это в нашем возрасте бездарно. Купи лучше фаллоимитатор.
– Ты, извини, пошлячка, а я считала тебя интеллигентной бабой. С пониманием.
– Как будто ты не знаешь: истинные пошляки – исключительно интеллигенты. Пошлость сейчас – и замена, и инструмент ума. Способ разрядки...
– Плохого ума, – ответила Татьяна.
– А плохих умов не бывает. В этом же все удивление жизни. Ум и хорошесть, а по-моему, ум и добро – развели по углам. Бывает, они встречаются, чаще нет. У них разные схемы. Разные включения. Возвращаясь к началу – я предпочитаю пошляка дураку.
– Дурак хотя бы безвреден, а пошлость разрушительна.
– Это дурак-то безвреден? Боже, в твои половозрелые годы и такая наивность. Посмотри вокруг, что творят дураки. Ни в одном деянии нет проблеска ума. А пошлость гуляет с умом. В основе твоей язвы – я вдруг сообразила – зарвавшийся, упоенный своей силой дурак. Кто он? Начальник?..
...А начальник, между прочим, вернул ее на работу. Дурак-сокурсник (сам! А откуда у нее могли быть рычаги влияния?) вызвал ее к себе и сказал:
– Я, волосатый пуп, терпеть тебя ненавижу, но ты знаешь дело, а я за это самое дело держусь. Поэтому приходи назад, ругай меня как хочешь. Этих пирсинговых девчонок хорошо заваливать на столе, не смотри так, я этого стараюсь избегать, но для моего собственного будущего дела ты мне, сволочь такая, нужна.
– Ужас в том, что и ты мне нужен. Я хоть знаю тебя как облупленного. А кругом все иксы да игреки.
После врача ей на работе посоветовали принять рюмку водки – как лучшее средство от язвы. Уже прошел тот, перенесенный во времени конкурс красоты. Многие говорили, что «то несчастье» поспособствовало выявлению более красивой и умной девушки, но не дочери Скворцова. Его же дело тянулось ни шатко ни валко. Пользуясь удостоверением, она навещала его как бы для сбора материала. Между ними велись странные, но, в сущности, никакие разговоры. Он очень исхудал. И разрывал ей этим сердце. Она ловила себя на остром чувстве. Таким желанным он был в своей беде и в своей изможденности.
А вот хорошо обедающий муж вызывал невероятное раздражение, и это было несправедливо, ибо он ни в чем виноват не был.
Она пыталась проанализировать это нелепое чувство, которое пришло – не звали. Всего ничего – профиль потрясенного увиденным человека, с которым она встретилась глазами, когда он повернулся на ее разглядывание. В глазах его не было никакого ответного интереса, а только боль и страдание. И на тюремных свиданиях он смотрел на нее с сочувствием, даже с пониманием ее проблемы «написать о терроризме». Ничего другого он в ней не видел. Почему-то было обидно.
Дома она внимательно разглядывала себя в зеркале. У нее никогда не было комплекса неполноценности. Она смолоду была довольна своей внешностью, но и не переоценивала ее. Ну, типа «я не красива, но чертовски мила». С возрастом милота, хочешь не хочешь, истаивала, ей на смену приходило что-то иное, уже взрослая, не девичья выразительность глаз, а две морщинки, идущие от носа к углам рта, метко названные «собачьей старостью», тоже не портили образ, а, наоборот, «несли в себе