попавшуюся, а как ту, которая будет у Оли. Я Крюков, она Крюкова».
– Документ твой как раз сбивает с толку. История одна, фамилия другая. Спрячь ксиву и ей не показывай. Из тюрьмы, мол, и нет документов. А все остальное разрешаю рассказать. Я и сам не барин.
И он рассказал все Оле. Странные бывают вещи. Оля вдруг вспомнила женщину, которая варила варенье в саду и присаживалась в плетеное кресло. Ее названная мама не так варила. Она это делала на кухне и открывала все окна в доме, потому что было жарко. А в окна влетали мухи. Мама смеялась: «Варенье вишневое с мухами». Бывало, на самом деле попадались.
– А возле той женщины, – сказала Оля медленно, смущаясь и теряясь, – стояла девушка, и она газеткой обмахивала таз. Я думала, это такой сон.
– Все точно! – сказал он. – Это была твоя старшая сестра Анюта. А варенье тогда варили из патоки. Мама волновалась, что будет плохой вкус. Последний день ее жизни. – И он заплакал.
Они молчали, и в этом замирании она вдруг вспомнила, что ей жгли локоны и она очень плакала. И еще она вспомнила, как лежала на каких-то досках и кто-то прижимал ее голову к ним, и ей в щеку впилась большая заноза. «Смотри, вот точка, след от нее».
– Я прижимал, и я вытащил занозу, а на остановке нашел подорожник и приложил его. Боялся, чтоб не нарвало.
Великан поставил на стол пол-литра, и они ее выпили. Оля покачала головой – «нет», и он опять вспомнил маму, она так же беззвучно отвечала: нет. Слезы снова потекли без предупреждения, какие-то неправильные слезы, они текли и саднили, как саднит кислота. И он, глядя на молодых, сказал сквозь слезы:
– Кислотный у меня дождь, вредный.
– Да ладно тебе, Никифор. – И это было в первый раз, когда здесь прозвучало его имя. И сразу стало легче, и он попросил, чтобы ему написали их точный адрес и фамилию великана, а он оставит свой, и упаси боже им потеряться снова.
И они выпили за это, сцепив руки.
Татьяна все мечтала поехать в Луганск. До этого они с матерью снова были у бабушки.
– Ты помнишь коллективизацию? – спросила Татьяна.
– Мы городские, – важно ответила бабушка. – Твой прадедушка был счетоводом на фабрике. Или не счетоводом? Я забыла. Были какие-то люди из деревни... Ой! Вспомнила! За мной ухаживал один. У него была беременная жена, и он... понимаешь? Имел на меня виды... в определенном смысле...
– А в каком это было городе?
– Не помню. Помню, что мы оттуда в Луганск ездили через Лисичанск, а в Артемовск через Рубежное. На лошадях, конечно, а потом и по железной дороге, когда лошадей не стало. А в Попасной у нас жила бабушкина сестра. Но к ней был большой крюк, через Славянск. Какие там были курорты! Артисты приезжали. Пантофель-Нечецкая...
– Значит, коллективизацию ты не помнишь и Луганск не знаешь.
– Или не знаю, или забыла. Я помню другое, более страшное, – она стала говорить тише, – голодомор тридцать второго года. Ты не поверишь. Люди съели собак. Говорят, что были случаи людоедства. Ты пишешь исторический материал, напиши про это.
– Какое там! – ответила Татьяна. – Просто очерк про убитую семью. Ищу концы в прошлом.
– Концы... – задумчиво произнесла мать. – Что это за слово? Что оно означает?
– Конец – делу венец.
– Венец, – задумчиво говорит бабушка. – А мои родители венчались в Бахмуте. Там была очень красивая церковь. Ее построили... Или это гимназию построили?.. Да, да, точно – промышленник Луганский. Я вспомнила! Теперь такие люди называются спонсорами. Смешное слово. Вот видишь, я не полная идиотка, я помню Луганских. А я уже не венчалась с этим идиотом, твоим дедушкой.
– С чего это вдруг он идиот? Милейший у меня был дед, – говорит Татьяна.
– Ты ничего не понимаешь в мужчинах, – бабушка сжала ей руку, как бы побуждая: молчи. – Такие глупости лезут в голову от твоих вопросов. Но дедушка все-таки немножко был идиотом. Скажи лучше о себе. У тебя так и нет детей?
– У меня дочь на выданье, бабуля. Ты что, не помнишь Варьку?
– Конечно, помню, такая прелесть! Толстушечка... А сколько же тебе лет?
– Сорок с хвостиком. Правда, маленьким.
– Ужас какой. Куда-то пропало время. Было – и нету. Если тебе сорок, я должна быть мертвой.
– С чего это?
– Потому что мне сто лет.
– Тебе девяносто с хвостиком.
– Это куда больше. Сто – так коротенько и мило. Сто грамм, сто рублей, сто друзей.
Она довезла мать до дому.
– Я все думаю о слове «конец», – сказала Вера Николаевна. – В нем правда – какая-то тайна.
– Никакой, – ответила Татьяна.
– Нет есть, – упрямилась Вера Николаевна. – Мне еще в детстве объяснила учительница Екатерина Ивановна, сестра Юлии. Она много чего знала. Так вот, знай и ты. «Конец» – от слова «кон». А «кон» означает одновременно и начало и конец. Одно слово, а смысла два...
– Ну и что? – уже сердилась Татьяна. – Чего-чего, а двусмыслий у нас навалом.
– С тобой скучно, – сказала Вера Николаевна. – Я тебе такую мысль подкинула, а ты... – И пошла к подъезду.
Татьяна же побрела домой. Она почему-то обиделась на мать и от обиды заплакала. «В моем конце твое начало», – вспыхнуло в голове. О великий! О могучий! С тобой не соскучишься. И она заплакала пуще.
Плакала об утерянном разуме очень умной когда-то бабушки. Ее собственная мать не шла ни в какое сравнение со своей матерью и разум потеряла куда раньше. Уцепилась за этот «кон». С такими темпами разрушения породы, думала Татьяна, у меня уже почти не осталось времени. Чуть-чуть – и туши свет. Она даже испугалась. Бывает же с ней, что забывает то номер телефона, то какие-то слова. А вот слово «концепция» как пиявка сидит в памяти. От него даже больно бывает. Но вот смех! В нем тоже «кон».
Но больно от буквы «ц». Царапает, цапарает. А «кон» – мягкий, душевный, даже если без мягкого знака и еще не «конь». Надо попить этот, как его, винпоцетин, который рекламирует красивый мужчина. Но у нас как раз тот случай, когда реклама, тем более по телевизору, – верный признак, что этот товар лучше не покупать.
С чего это бабушка спросила про детей? Что у нее, Татьяны, уже на лице написано, что ей этого хочется, сейчас, сегодня, сразу, что в ней – двадцатилетняя барышня, только беда – суженый в тюрьме. И все безнадежно! Люди старшего поколения, мать к примеру, жили скверно, скученно и нище, но всегда думали о завтрашнем дне с верой, что будет лучше. Современные дети-«индиго» думают о вечности, где они пребудут всегда и им всегда будет интересно. Те же, кто живет сегодня, к примеру она, не уверены ни в том, что было, ни в том, что будет. Доехать бы до работы, вернуться с нее живым, не умереть бы ночью. Зачем ей вечное перо? Ей бы обычную перьевую ручку да баночку чернил, самое то для времени без прошлого и будущего.
Всю дорогу она шмыгала носом, в котором копились и сопли, и слезы, и люди отворачивались от нее как от чумной. Она даже вышла на остановку раньше, так нехороша была себе самой, и это оказалось божьим провидением. Она столкнулась нос к носу с Максимом Скворцовым. Он ее не узнал.
– Вас выпустили? – прокричала она в непонимающие глаза.
– Да, за недостатком улик и отсутствием состава преступления. Простите, бога ради, что я вас сразу не узнал. У вас что-то случилось?
– Не берите в голову. Я от бабушки из дома престарелых. Она уже сосет рукав и интересуется, есть ли у меня дети.
– А они у вас есть?
– В том-то и дело, что да... Дочь... Но она не помнит ни ее, ни моего мужа.
– Как странно... Но мне почему-то нравится амнезия вашей бабушки, – сказал Максим. – Она веселая. А у моей жены как раз уже другой муж, и она в твердой памяти.