– Я сегодня же поговорю с мужем, – сказала Татьяна, – и с Варькой.
Она прижалась лицом к решетке лифта, слушая его движение, и было – было! – страстное желание сбежать вниз и сказать: «Бери меня ни в чем и веди куда хочешь». С таким чувством вернулась в квартиру. Звонил телефон. Это была Варька.
– Я тебе трезвоню на работу. А ты дома.
– Да, вот так случилось.
– У тебя странный голос. Как не твой...
– С чего бы это?
– Вот и мне интересно.
– Это мой голос, успокойся. А чего ты мне трезвонила на работу?
– Да так. Пустяки. Мы решили с Укропом пожениться. Пустите жить или нам сразу искать квартиру?
– Вы что, идиоты? Кто это женится на первом курсе?
– Он на втором. И вообще, это ведь уже не ваше дело. Мы ведь уже в правовом законе?
– В чем, в чем? – засмеялась Татьяна. – Это воры бывают в законе. А не слабомыслящие барышни. Будем разговаривать дома. – И она положила трубку.
Новость дочери – подумала она – в сущности, ее не колышет. Она сама собирается замуж. Ей предстоит разговор с мужем, и это куда круче того, что происходит с дочерью. Она сама когда вышла замуж? Едва окончив первый курс. Ну вот, думает Татьяна, и результат: не прошло и двадцати лет, а я уже хочу снова замуж. И это главное, что есть сейчас в моей жизни.
Старик Мирон стоял на башенке своего дома и смотрел в бинокль на небо. Он ждал вертолет. Он думал о том, что такое ожидание уже было в его жизни. В середине семидесятых. Только тогда не было этой смотровой площадки на крыше, не было бинокля. Стояло несколько наскоро срубленных изб, и жила в них артель из девяти, без него, человек. Они приехали сюда с востока, где были удачливыми золотодобытчиками, а до этого мотали срок на северах. Их бригада из бывших зэков была на золоте лучшей. Но они все равно оставались клеймеными. Хотелось туда, где у них нет прошлого. Его потянуло сюда, на Южный Урал, где он родился, учился, где всю жизнь прожили его родители и дед с бабкой. И нигде, ни в тайге, ни на берегу океана, не пахло так, как здесь. Сразу, как теперь говорят, в одном флаконе – лес и вода, степь и горы. Дух степей, ветер гор и вкус леса, а временами, когда дуло с севера, и горечь Магнитки просто пьянили.
С ним приехали те, кого уже никто нигде не ждал. В сомнении оставался только Никифор. Его тянуло на свою родину, на Луганщину. Он твердил, что давным-давно оставил там сестренку, которую спас от пожара во времена проклятой коллективизации. Ей должно было быть уже... Ну, прикинь... Родилась в двадцать шестом, а нынче семьдесят четвертый. Считай, уже бабушка эта девочка. И холостой Мирон сказал тогда: «Забирай ее с собой!» И что-то даже напридумывалось, какая-то жизнь с женщиной. Ему уже под шестьдесят, времени для семьи осталось всего ничего. А Никифор ему как брат, помыкались вместе.
Невостребованные, похороненные жизнью чувства – откуда? что? – буровили сердце бывшего зэка, ныне свободного работяги, прибившегося к уральской горе. И он распалился, этот старый Мирон. Ему до колотья в сердце захотелось ложиться с женщиной, и уже неважно, будет или не будет то самое; главное – теплый женский бок, округлое плечо, в которое он уткнется носом, а она ему скажет: «Спи, Мироша, спи! Завтра я квас поставлю, окрошку будем обедать».
Ох, как его тогда завело. Но он взял себя в руки и сказал:
– А если у нее семья, то пусть и семья едет. Для укоренения в земле семья непременно нужна.
В душе, конечно, погорчело, уж очень соблазнительной была мысль о красивой, умной и свободной женщине.
Но Никифор тогда не вернулся. Опять загремел по этапу. Мирон за свою жизнь понял: есть меченные тюрьмой и ссылкой люди, на воле им как бы не можется, и хоть есть в них страх возвращения под конвой, но что-то более важное и сильное толкает их именно туда. И выражение «плачет по тебе тюрьма и ссылка» можно переиначить: это я плачу по вам. Так все и было.
Вот и сейчас он с тревогой ждет вертолет. На нем Никифор привезет троих. Там будет безногий, уже немолодой сын той недоставшейся ему женщины, подраненный в Анголе и брошенный всеми на произвол судьбы. Господи! Что же делает эта страна со своим народом! Как надо ненавидеть людей, чтобы не просто по всему миру пускать кровь русского солдата, но еще и бросать его умирать где попало... Теперь никому не нужный безногий солдат будет нужен им. И его мать, та, что пять минут когда-то была мысленно его женщиной и лежала щекой на его плече. С ними должна быть девочка, вынесенная из огня. Какие-то парные случаи у этого бедолаги Никифора. Нарочно не придумаешь.
Они с Никифором тут самые старые. Но много уже и молодых. Поселок их будет здоров. А когда тут начали копаться археологи в поисках древнего Аркаима, то они в этих краях стали, можно сказать, чуть ли не прообразом будущей России, умной, просвещенной и справедливой. А главное, трудолюбивой. Конечно, до этого еще семь верст хлебать, и все по болотам и кочкам, но где-то что-то должно начаться изнутри, а не по повелению в данный момент царствующего начальника. Изнутри рождается мокрый и осклизлый человек, из семени вымахивает дерево, и если у России остался запал, то он не в Москве, тем более не в Кремле, не в головах тех, что там жируют. Не в тех штанах, что там носятся, лежит семя будущего. Аркаим, конечно, миф. Но возле мифа хорошо начинать новую жизнь. Миф – это допинг, это хорошее вино, это заварка для чая, это проносящееся облако, кажущееся одновременно птицей, женщиной и тобой, когда ты плотник и строгаешь стропила будущего.
В небе показалась точка вертолета, и сердце у Мирона забилось, как будто ему не восемьдесят три, а в обратном направлении – тридцать восемь, и он – Пушкин, которому повезло не умереть в тридцать семь. С чего бы это?
Как тут все изменилось! Во-первых, не было никакого кладбища. Грубые бетонные пятиэтажки были ужасающе некрасивы. В них как бы муровалась заключенная навсегда бедность и серость. А собственно, что иное могло вырасти на кладбище? Он прошел сквозь пятиэтажки, ища следы той деревни, которую видел дважды после двадцать девятого. После войны и после смерти Сталина.
Девочка удивленно смотрела по сторонам.
– Мы где, Никифор? – спрашивала она.
Как объяснить, что где-то тут, под бетонной сваей, была могилка, на которую пришла убитая горем мать, и он отпустил от себя сестру, как отпускают пойманного зверька из жалости, что другие не отпустят, а съедят.
– Мы сейчас придем к хорошей тете, а потом все вместе полетим на самолете. Здорово, а?
– Я боюсь самолетов, – сказала девочка.
Та, раньшая, уже не боялась ничего. Что может быть страшней гибели матери, а у нее это уже случилось.
У этой же, что сидела на руках, погиб отец. Но она не знает об этом.
Слава богу, деревенька была на месте, окруженная, как артиллерией, строительными ковшами. Дай им команду – и они поднимут ее вверх, старенькую, осевшую человеческую обитель, и бросят оземь. И не останется следов прошлого. Он подумал: «Еж твою двадцать, неужели я в последнюю минуту успел?»
Что такое новые ворота через почти тридцать лет? Многажды прибитые поверху сикось-накось гнилые доски, вопиющие о бедности, колья бывшего забора, замененные рваной в лохмотья рабицей... Он толкнул калитку, и она упала ему под ноги, мол, иди по мне, раз пришел, невелика барыня. Но он ее обошел, и ему навстречу вышла старая псина с жухлой, как осенняя трава, шерстью и слезящимися глазами. Она открыла рот, чтобы тявкнуть, но у нее то ли не получилось, то ли она раздумала, и повернула назад.
– Кто там? – закричала с крыльца старуха.
Но он ее узнал. И если в прошлый свой приезд он увидел в ней маму, варившую варенье в саду, то сейчас увидел заключенную, выпущенную уже по старости и немощи с пожеланием: «На свободу – с чистой совестью!» Вот она и доживает в этой рабской свободе.
– Оля! – сказал он. – Это я, Никифор.
Она смотрела на него тупо и равнодушно. Как и ее собака. Потом что-то в ней проклюнулось, и она насмешливо бросила:
– Брат, что ли? Еще одно горе на мою шею, да еще и с ребенком, – она то ли утверждала это, то ли