— Чему мешать? Дивлюсь только с какого… то-есть для чего вы не спите?
— А вы сами?
— Я здесь по службе: что бы на пароходе ни случилось, я за все отвечаю; одна машина не мое дело.
Семен Семенович часто сетует на свою службу: торчи на ветру и на морозе, не спи по ночам, только на якоре и отдыхаешь; поживешь пять дней в Одессе, с семьей не успеешь хорошенько поздороваться (Семен Семенович женат и, как у всех капитанов, у него множество детей), не успеешь повидаться со знакомыми, — опять грузись и ступай в месячный рейс.
— Неужели вам не приходится жить в России недели две к ряду?
— Редко. Впрочем тогда еще хуже.
— Почему?
— Да скучно, снова хочется в море.
И хоть бы прибыль какая была от этой собачьей должности, продолжал жаловаться Семен Семенович, — без толку ходишь в Александр и обратно: пассажиров нет, груза нет… Теперь, например, что мы взяли в Дарданеллах, в Митилене?
— А вам какая с того печаль?
— Мы процент получаем с фрахта. Вот по кавказской линии капитанам хорошее житье, много зарабатывают. И я когда-то там ходил; давно уже… Славно жилось, ни в чем не нуждался; ну и молодость много значит… Эх, какие на Кавказе женщины!
Беседа на море так же неустойчива как судно, на котором едешь. О чем мы только ни болтали с Семеном Семеновичем? о политике, о литературе, о внутренних займах, и вдруг, неизвестно по какому сцеплению мыслей, от невероятности выиграть двести тысяч, перешли к предчувствиям. Капитан в них верит.
— Со мной бывали дела, промолвил он, и на мою просьбу — рассказать хоть одно такое дело — изъявил согласие.
— Я тогда командовал Могучим, начал Семен Семенович, — шли мы из Константинополя в Поти; ночью заштилевало совсем; туман встал такой, что бушприта не видать. Вот и идем мы по восьми узлов в час; курс в шестнадцати милях от берега; на всякий случай велел забрать еще мористее, влево — оно все вернее, — и делать мне больше нечего, хожу себе взад и вперед по мостику. Спать я разумеется не лег: в туман и ленивый не спит. Пред рассветом зашел в каюту, промочил глаза водой… Тут-то меня точно дернула неведомая сила, внутри все перевернулось; куда девались беспечность и спокойствие! Сам не свой взбегаю наверх, приказываю вахтенному офицеру лот [8] кинуть. Тот улыбается: помилуйте, говорит, Семен Семенович, мы дна не достанем, сажень полтораста… И чувствую я, что прав офицер, что сам не ведаю что творю: по расчету мы против Амастро, милях в двадцати от земли. А мне таки неспокойно, попросту сказать страх берет; и ведь глупый страх, без причины, — все хуже и хуже…. -Здесь, ей-Богу, я вам даже объяснить не могу, что со мной сталось; подскочил я как сумасшедший к телеграфу [9] и застопорил…. Смотрю, — с правой стороны под носом, саженях в десяти чернеет ровно пятно какое…. Тьфу ты, Господи, мерещится мне что ли? Вгляделся, — точно, чернеет… Лодка, должно-быть, или бочонок?…. Ан нет! (капитан опять произнес несколько неразборчивых, но крепких слов) вообразите, камень! Когда знаешь, где опасность, страх пропадает; я сразу овладел собою: повернул на полный ход, скомандовал «право руля»… [10] А вахтенный с носу кричит — «Право камень».
— «Право руля»!
— «Право скала».
— «Руль на борт»!
— Выбрались мы…. Отошел я немного в море и стал под парами, жду дня. рассвело, поднялся туман… Что же? мы действительно находились против Амастро, только не в двадцати милях, а у самого берега; и берег-то скверный, скалистый, стеною. Отнесло ли нас течением, неверно ли держали курс — шут его ведает: но если бы меня не дернуло, и я сдуру не остановил машины, клянусь вам, от парохода остались бы щепки.
Как только Семен Семенович кончил, я сызнова услыхал вой ветра и шум пенящихся волн; гребни их вспыхивали бледным голубоватым светом. Константин качало по прежнему. Земли нельзя было различить, но как будто чувствовалась её близость кругом нас. Быть может такого же рода ощущение испытывал около Амастро капитан Могучего, когда не ведал что творил. Долго сидели мы молча.
— Ступайте спать! неожиданно произнес капитан — чего вылезли право? — эка невидаль!
— Семен Семенович, возразил я, — неужели вы не понимаете, как здесь хорошо? Взгляните на волны, они светятся точно привидения; а рев бури….
— Полноте! остановил он меня — свежо немного, а уж вы сейчас буря!
Опять молчание.
О чем думает Семен Семенович? Лица его не видать; одни усы сердито щетинятся из воротника шубы…. Мучит ли его новое предчувствие? Взгрустнулось ли по родном доме? Встали ль пред ним картины давно минувших дней, — тех дней, когда он ходил по кавказской линии? Или вспомнилось ему, что в Дарданеллах нагрузили всего два мешка орехов, а в Митилене Алира даром в первый класс горничную протащил?
Отдали якорь в 2 часа пополуночи.
Мысль что я так близко от милой, желанной Смирны не давала мне уснуть. Скучно и медленно ползла ночь; наверху однообразно шагали сапоги вахтенного, словно отсчитывали секунды, а рядом, в каюте Нусрета, старинная луковица била фистулою какие-то невозможные часы (распределение турецких часов не соответствует нашему).
Я припоминал свое первое путешествие в Смирну.
То было ранним летом. Пароход вошел в бухту, когда берега еще тонули в предрассветной душистой мгле. Я чутко спал на площадке под звездным небом. Солнце огненное и огромное, показавшись из-за амфитеатра гор, заставило меня открыть глаза. Предо мной на берегу вся в зелени, с величественным куполом православного собора среди минаретов и кипарисов мусульманских кладбищ, разметнулась «родина роз и красавиц», с вершины ближнего холма сторожат ее бастионы древней крепости, а дальше, со всех сторон загляделись на Смирну высокие горы; они не давят ее своею громадой: пространною дугой расступились они вокруг залива. У подножья их, за пределами вод, стоят — точно из поверхности моря выросшие сады с белыми домиками, приютившимися в зелени, — это прибрежные деревушки. Я съехал на берег, и чуден показался мне город в утренней тишине. Помнится, прежде всего попал я на главную Европейскую улицу: приказчики отпирали магазины, и в глазах рябило от различного рода товаров, которые так и лезли на свет Божий, высовывались в окна, покрывали стены домов. Бок-о-бок с вывесками развернулись полотнища цветных материй, повисли связанные в гроздья кофейные чашки, заблистало богатое оружие. А где не было магазинов, там из-за решеток крошечных дворов выглядывали на улицу цветы и растения, какие до того времени я видал только в оранжереях да в детских книжках.
Потом очутился я в турецком базаре, в лабиринте улиц, крытых деревянною кровлей: здесь царили полусвет и прохлада, пахло овощами, сыростью, кардамоном. Я не останавливался у лавок с полосатыми платками и с туфлями, по бархату шитыми золотом, — они успели надоесть в Стамбуле;—я замер в обжорном ряду среди моллюсков, съедобных раковин, морских пауков, всевозможных фруктов и целых гор красных, как маков цвет, баклажанов.
Хорошо и укромно было в жалких кривых переулках за базаром, куда под конец понесли меня усталые ноги. И тут преобладала тень, хотя деревянного навеса уже не было: в иных местах его заменяли циновки, в других — аллеями росли густолиственные чинары, или же по перекинутым с крыши на крышу жердям любовно вился виноград. Бывало выйду из такого прохладного тайника на площадь и остановлюсь очарованный блеском знойного неба; а мимо меня ступая по камню мягкими плюснами неслышно проходят верблюды с тюками хлопка, и валлонея [11]; стада навьюченных ослов звенят колокольчиками, и в платанах, не умолкая, поют цикады [12] .
В базаре, на площадях, в переулках, — всюду встречал я много прекрасных Смирнпоток, — и сама