злого и откликаясь на доброе, ты в полной мере познал что такое интуиция. Тебя по сию пору распирают противоречия, но и это замечательно. Мир, Лебедь, жив еретиками. Оттого-то столь многих из них позднее возводили в ранг святых. Впрочем, не в них дело. Совсем не в них. Ты, Лебедь, принадлежишь к тем немногим, что способны видеть и чувствовать земных автохтонов, ваших соседей и ваших сокамерников. Ты мог бы стать очень неплохим посредником.
– Я устал, – пробормотал Лебедь. – Ужасно устал.
– Усталость можно превозмочь. А люди всегда нуждались в посредниках. – Монах выдержал небольшую паузу. – Никто, Лебедь, не должен иметь жизненных преимуществ, ибо жизнь – материя всеобщая и неделимая. Стягивая одеяло с соседа, прежде всего оголяешь себя. И есть ли оправдание тому, что чаще всего твои собратья этого не понимают?
Желто-полосатый кот сделал еще одну попытку атаковать тень, но последняя, изогнувшись, неожиданно цапнула кота за ухо. Должно быть, – довольно чувствительно, потому что, зашипев, кот отпрянул в спасительный угол.
– Так чем же ты недоволен, Лебедь? – вновь скрипуче заговорил черный гость. – Даже сейчас, спустя сорок с лишним дней? Ты недоволен своим даром? Ты хочешь вернуться обратно – в невежественное легкомыслие? Но ум – это груз, Лебедь. Его действительно тяжело нести.
– Я… Я устал, – снова повторил Лебедь и сам себя едва услышал. – Я просто не в силах переварить окружающее. Они убивают друг друга каждый день, и вместе со всеми мне приходится умирать вновь и вновь.
– Умирал и снова возрождался, разве не так? Твоя ошибка, Лебедь, что ты постоянно ищешь простые ответы, а их нет и никогда не было. Истинный мудрец – тот, кто лучше других сознает собственную никчемность и ограниченность. Так чем же ты недоволен, Лебедь? Собственным даром?
Невнятные звуки, вливающиеся в окна, сплелись в некое заунывное адажио, напоминающее нескончаемый ветер. Монах задал вопрос и ждал на него ответа.
– Да… – Лебедь поник головой.
– Очень жаль, Лебедь. Ты ведь понимаешь, мир не переделать под одного человека. Я действительно спасаю мучеников, освобождаю от бремени этой жизни. Но именно мученики здесь нужнее всего. Как прискорбно, что мало кто из них это понимает.
– Я устал, – в третий раз повторил Лебедь. – Мне кажется, я уже умер. Здесь уже не душа, а всего лишь моя оболочка. Зачем же продолжать?
– Что ж, – монах вздохнул, – ты сам сделал этот выбор… А теперь приблизься ко мне. Всего на один шаг! – темная ладонь нетерпеливо пришлепнула по подлокотнику, и лилипуты брызнули из ладоней водопадом, в мгновение ока, заполнив всю комнату.
Лебедь поднял ногу и замер.
– Шагай же! Смелее!..
Нога неуверенно опустилась, и тотчас отчаянно пискнуло под каблуком. Теснясь, лилипуты изо всех сил пытались раздвинуться, давая ему дорогу, таракашками взбираясь на шторы и ножки стульев. Но их было слишком много, и, шагая, Лебедь просто не мог их не давить.
– Не могу, – по лицу Лебедя струился холодный пот.
– А если очень потребуется? Если от этого будет зависеть твоя жизнь или жизнь близких тебе людей?
– Я… Я… – Лебедя затрясло. – Я не знаю!..
– Да… А вот Авраам не колебался ни минуты.
Капюшон монаха дрогнул. Он словно всматривался в гостя более пристально, пытаясь угадать тот единственный подходящий для Лебедя выход.
– Что ж… По крайней мере, наша встреча не была бессмысленной. – Помедлив, царственная ладонь вновь пристукнула по подлокотнику, и лилипуты исчезли. – Наклонись, Лебедь. Вот так. Отныне я посвящаю тебя в сан хранителей.
Зажмурившись, Лебедь преклонил голову. Это было примерно то, чего он ждал. Жгучий непередаваемый холод коснулся темени и разом распространился по всему телу, стиснув дыхание, остановив сердце. Лишь секунду темная рука лежала на его голове, но этого оказалось достаточно. Монах поднялся, бесшумно шагнул в сторону и растаял. Тень же Лебедя, съежившись, начала оползать, пятернями цепляясь за стену, что-то, может быть, даже крича. Еще пара секунд, и ее тоже не стало. Ощутив необычайную легкость Лебедь подпрыгнул и взмыл над полом. Пронзив потолок, крышу и кроны задумчивых деревьев, полетел ввысь. Все было раз и навсегда решено. Внизу оставалась лишь скорбная оболочка – одна из масок, о которых сожалеть глупо и бессмысленно.
Сидя на шелушащейся от старости скамье, они смотрели на снующих вокруг детей и молчали. Было что-то покойное в подобном созерцании. Среди разрухи, среди тотального неблагополучия неунывающее детство играло в свои привычные игры, источая запах надежды, заражая необъяснимой радостью. Взрослые поливали дома из огнеметов, стреляли друг в дружку, хмурили лбы и травили сердца. Дети же продолжали жить своей обособленной жизнью.
Словно угадав мысли Дымова, Ганисян со вздохом заметил:
– К сожалению, таких у нас только половина. Многих так и не удается возвратить к нормальной жизни.
– Почему?
– Ну как же… Для этого нужны воспитатели, врачи, психологи, а где их возьмешь? Вот и имеем в итоге психические заболевания, срывы на каждом шагу. У многих, как только прекращается стадия замороженности, тут же высыпают самые различные болячки. Того же Борю Воздвиженова уже задергали по самым различным поводам, а результат ничтожный. – Ганисян поморщился. – Очень, между прочим, реагируют на темное время суток. Никогда в жизни не видел детей-лунатиков, а вот за этот год нагляделся. И ум у них какой-то особенный. Даже страшно порой становится. Поневоле начинаешь сомневаться – а с человеческим ли существом ты общаешься.
За чугунной оградкой, шаркая ногами, прошла седая женщина. Губы ее плаксиво кривились, всклокоченные волосы закрывали половину лица, чулок на одной ноге был приспущен. Вадим отвел глаза. Ничего не заметивший Ганисян продолжал рассказывать:
– Детская психика, Вадим, более чем пластична, но что делать, к примеру с теми, кто уцелевает после случаев массовых самоубийств?
Дымов кивнул. Последнее из подобного рода событий он помнил прекрасно. Человек сорок из секты канонитов выбрались на крышу пятиэтажного дома и пригрозили властям, что если в их распоряжение не будет выдан фургон с продовольствием, они прыгнут вниз. Господа из муниципалитета не слишком поверили в угрозу, на свой страх и риск затеяли переговоры. В общем пока судили да рядили, время ультиматума истекло. Пульхен по собственной инициативе велел натаскать под крыши здания соломенных матов, но и это положения не спасло. Кто-то прыгнул первый, и пошло-поехало… У солдатиков, которые за последние годы повидали всякое, впоследствии еще несколько дней тряслись руки. С крыши успели стащить только пару женщин и нескольких мальцов. Детей, разумеется, спровадили Ганисяну. Это стало уже привычным, и мало кто понимал, что пестрая детская масса, скопившаяся под крылом Ганисяна, все более становится неуправляемой. Единственное, что помогало поддерживать среди детей хоть какую-то видимость дисциплины, были окружающие беды. Время от времени дети уходили из музея, но практически всегда возвращались. Сами. Жизнь вовне отторгала их, голодом и страхом загоняя обратно. И, обозленные, напуганные, детишки платили неумелым воспитателям если не любовью, то чем-то очень похожим на нее.
Неожиданно вспомнилась случайная фраза Лебедя. Что-то он тогда сказал про Фемиду. Дескать, глаза у нее завязаны черным платком. И еще раз повторил, словно прислушиваясь к собственному голосу и пытаясь осмыслить сказанное. «Всегда завязаны…» Такие вот пироги, господа-товарищи! Символ неподкупности не есть еще символ справедливости.
Заметив, что Вадим поглядывает на часы, Ганисян предложил:
– Давай свожу тебя к Роланду. Я же знаю твою вечную спешку. Навестишь парнишку и беги куда хочешь.
– Да я и не спешил особенно. – Вадим смутился. – Но кое-какие делишки, конечно, есть.