большой группы земляков.
На воде, двигаясь стремительными рывками, показалась четырехвесельная лодка, и я, как всегда, почувствовал волнение, глядя на это странное суденышко, скользившее между парусных кораблей, — единственную связь между пришедшим издалека пароходом и нами на этой земле без развитой торговли, телефонов, телеграфа и заказных писем. И каждый раз я со жгучим интересом ждал, что оно несет, зная, что скоро буду читать то, чем еще помнящие меня друзья решили поделиться со мной.
Когда лодка подошла ближе, я увидел безукоризненный пробор Филипа Уиллса. Значит, он был на пароходе. Филип разговаривал с молодой девушкой, почти девочкой. Потом толпа встречающих скрыла от меня девушку, но когда лодка причалила, я снова увидел ее профиль: она внимательно смотрела на галантно нагнувшегося к ней Филипа. Мне вспомнилось раннее утро и тишина заглохших моторов. Тонкий и четкий, как камея, профиль и мое разочарование при виде девушки, покидающей корабль, — все это так живо выступило в памяти. Ее звали Мэри Варни, у ее отца было поместье в Коапе.
С «Суллиабой» прибыло много почты для меня, а главное, наконец пришли первые ответы на мои письма. Известия были обнадеживающие. Каблограмма из Министерства иностранных дел была расплывчатой, но благосклонной; никаких официальных писем, никаких докучных запросов. Впрочем, несколько все-таки попалось, но ответить на них не составляло труда. Однако самая драгоценная часть писем, несмотря на все, связанное с Дорной, были ответы на мои послания, отправленные еще из Св. Антония, — от Клары Брайен, Натали Вестон (от них я уже получил письма с последним судном) и от Глэдис Хантер.
Две страницы Глэдис посвятила ответу на мой рассказ о поездке на Запад (это мне понравилось), на четырех писала о Карстерсе, очень заинтересованно, и просила меня кое-что уточнить, и еще на двух страницах описывала школьную жизнь. Я с удовольствием подумал, что два моих письма — о Файнах и о Фаррантах — уже на пути к ней, потому что в них я касался многого из того, что интересовало Глэдис. Эти совпадения я принял за добрый знак. В письмах Глэдис всегда чувствовалось живое любопытство, и отвечать ей было приятно.
Вечером, после ухода Дженнингса, я решил, что пришла пора написать Наттане.
Я рассказал ей, что у нас, в Америке, девушки часто пишут молодым людям и я только что получил несколько писем от своих американских подруг. Обычно письма читались и обсуждались совместно, и я выразил надежду, что Наттана снова напишет мне и я наверняка буду ей писать. А пока я тепло поблагодарил ее за то, что она не забыла обо мне.
Я действительно не понимаю, писал я далее, в чем она хочет, чтобы я ее утешил, хотя, конечно, я был удивлен и разочарован, когда она не спустилась меня провожать. Надеюсь, продолжал я, снова навестить их дом. Написал я и о том, как здорово удалось ей рассказать про посещение короля и поведение ее самой и сестер, так что мне даже взгрустнулось о них; и что я вполне разделяю ее беспокойство из-за открытых перевалов, но пусть она только никому об этом не говорит, потому что консулам не положено испытывать таких чувств; и что интерес Наттаны к истории Соединенных Штатов побудил меня написать о ней, разумеется, очень коротко. Начну, как только выберется свободная минутка.
В заключение я вкратце рассказал, чем занимался все то время, пока мы не виделись, упомянул о зеленых морских искрах ее глаз и подписался «Джон Ланг», оставив пропуск между словами.
Перед тем как ложиться, я стал обдумывать, как начну свою историю, и понял, что истребление американских индейцев походило на то, как островитяне изгнали и уничтожили племена бантов, и что…
Назавтра был последний день лета — по-островитянски
Это было мирное, но тревожное, радостное, но беспокойное занятие. К западу расстилался Город, на востоке виднелись рвы с водой и уходящие вдаль невысокие строения ферм. Было ясно и почти безветренно, что характерно для этого времени года. Легкий северный ветер изредка пробегал по кустам, шелестя листьями. Почти весь сад уже облетел, цветы увяли. Моя хозяйка Лона была слишком занята, чтобы уделять саду много внимания. На следующий год надо будет попробовать самому. Только один куст композиты был усыпан ярко-красными цветами.
Делать что-то, зная, что делаешь это по чьей-то просьбе, — занятие чрезвычайно успокоительное. Когда ты получаешь определенный простор и в положенных рамках делаешь что-то совершенно новое, ни на что не похожее, свое, — тебе дарованы счастливейшие минуты. Так, казалось мне тогда, обстоит дело и с моим проектом «Плавучей выставки». Мирную радость американского консула омрачало только огромное количество предстоящих и не всегда приятных дел. Таким образом, беспокойство и тревога не были следствием моей работы над историей Америки. Это были чувства крошечной частички американского общества по имени Джон Ланг, испытывающей нервную дрожь в этой пусть уже не чужой, но странной, очень странной стране.
Если образ Дорны на расстоянии становился все бледнее и я уже не мог зрительно воспроизвести во всех подробностях детали ее внешности или платья, оттенки ее голоса, — все равно, даже живя там, на далеком, замкнутом Западе, она оставалась снизошедшей ко мне богиней. Она заставила меня пережить слишком много. Я боялся ее, потому что боялся, что мои чувства могут не выдержать. И все-таки девять десятых ее существа, да и все оно, когда Дорна сама того желала, были понятны мне благодаря мужскому чутью. Обнаженные ноги Дорны, скрещенные на палубе, с их точеными лодыжками и тонкой сетью бледно- голубых, словно тушью прорисованных вен… Этот обрывок воспоминания то и дело мелькал у меня перед глазами сегодня утром; и стеклянная гладь реки, и жаркое солнце в зените. Но Дорна была слишком великолепна, величественна для меня. И я мог тихо радоваться лишь потому, что больше не ощущал на себе ее взгляда, хотя отчасти мое беспокойство и проистекало из разлуки с нею.
Женись я на ней, и в жизни моей воцарился бы «золотой век», но тогда мне пришлось бы постоянно быть сказочным героем, каким я на самом деле не был. Даже мысль о Дорне — вечной спутнице, о нашем союзе двоих против всего мира, о том, как я стану для нее всем, если она, конечно, будет моей, — даже эта мысль пугала меня до головокружения. Мне следовало бы этого желать, но желал ли я этого?..
Когда Дженнингс зашел навестить меня после моего возвращения с Запада, мы долго беседовали, и под конец, после длившейся несколько минут паузы, он с несколько даже застенчивой улыбкой спросил: «Ланг, не подскажете, где мне найти женщину?» Я не знал и так и сказал ему об этом. В мои консульские обязанности это не входило. Дженнингс заметил, что какой же тогда из меня консул, и я вдруг вспомнил, как мы с Эрном искали мне квартиру и почему пятый по счету дом оказался неподходящим. Тогда я рассказал об этом доме Дженнингсу.
Несколько дней спустя он снова зашел ко мне и, слегка разомлев после
Нет, сказал Дженнингс, и это было правдой. И все же он заподозрил, что женщина проверяет его. Он согласился, и: «Вы не поверите, Ланг. Она взяла у меня кровь из пальца и вышла, — все как на анализах!» Ждать Дженнингсу пришлось долго. Прошло не меньше часа, прежде чем женщина вернулась,