улыбаясь. Очевидно, все было в порядке. Чрезмерные предосторожности были связаны с тем, что он — иностранец. Потом женщина провела Дженнингса в соседнюю комнату, где сидели две девушки. Хозяйка подала им какое-то угощенье и немного вина. Дженнингс выбрал одну из девушек и провел с ней ночь.
Уж не знаю как, но им даже удалось найти общий язык, и Дженнингс разузнал многое из того, как это делается в Островитянии. Девушку навещало полтора или два десятка мужчин, большей частью одиноких, многие из которых служили в армии или на флоте. Для Дженнингса это было ново. Получалось, что у мужчины была какая-то одна, определенная женщина. И считалось нормальным, что, когда ему нужно женское общество, он встречается с ней и только с ней. «Ваши островитяне — однолюбы, — сказал он мне. — Они привязываются к одной девушке, а когда той надоедает ее жизнь, хозяйка подыскивает им другую». Его подружка была с ним вполне откровенна. Ее отец «работал на ферме» (безусловно,
Дженнингс продолжал делиться опытом, и, слушая его со смешанным чувством неприязни, гадливости и любопытства, я не мог не завидовать этому человеку, так легко добившемуся того, что до сих пор было неведомо мне, хотя и понимал, что в силу своего внутреннего устройства никогда не смогу последовать его примеру. Но я знал, что в основе моей тревоги и беспокойства гнездилось все то же плотское желание, и презирал себя за это. То, что рассказ о легкой добыче Дженнингса разбередил во мне зависть, заставило меня устыдиться, и, пристыженный, я даже не смел подумать о Дорне или о Наттане и лишь потом вспомнил о них одновременно, с неприязнью ощущая себя жалким, низким существом.
Однажды вечером, когда, трудясь над своей историей, я сидел у себя перед зажженным камином, раздался звук колокольчика. Я сам вышел открывать и не без удивления увидел барышень Перье в сопровождении месье Барта. Они пришли сказать, что сегодня вечером будет выступать Ансель. Папа, сказали барышни Перье, в последнюю минуту не смог пойти, и он предлагал мне отправиться вместо него. Я не мог решиться. Времени оставалось в обрез. «Разумеется», — сказал я и настоял, чтобы они подождали меня в доме. Я быстро оделся, и мы вышли.
В Городе был свой театр, носивший имя великой королевы Альвины и построенный ею же примерно шестьсот лет назад. Мне случалось, проходя мимо, заглядывать внутрь, поскольку театр практически всегда стоит открытым. Зал по форме был похож на древнегреческий — полукруглый, круто подымавшийся амфитеатр с каменными сиденьями и довольно низко расположенной сценой, но раскинувшийся надо всем воздушный светлый купол как бы приподнимал ее. Впрочем, театр не был театром в обычном смысле слова, поскольку в Островитянии нет драмы. Месье Перье говорил мне как-то, что островитяне принципиальные противники телесного копирования, подражания другому существу, пусть даже вымышленному. И Дорна, помнится, говорила, что недостойно, когда человек претендует быть кем-то, кроме самого себя. Но если кто-то хочет сообщить или показать что-нибудь большой аудитории, для этого как раз и используется театр, особенно если такое представление не может проводиться под открытым небом; к тому же в театре устраиваются концерты. Каждый год в июне проводилось нечто вроде музыкальных фестивалей; впрочем, бывали и сольные концерты. На один из них мы и направлялись.
Я никогда не был заядлым меломаном. Мне всегда казалось, что я любил бы музыку больше, если бы сам процесс исполнения был не столь напряженным и изматывающим, и гораздо чаще ограничивался намерением сходить на тот или иной концерт. Способный прожить и без музыки, я знал о ней очень мало. Знал и о том, что в Городе устраиваются концерты, но ни разу не позаботился сам выбраться на них, пока барышни Перье в буквальном смысле слова не отвели меня за руку.
Ансель играл на таком же, одновременно похожем на дудочку, флейту и кларнет, инструменте, что и Неттера. Однако у Неттеры это была действительно скорее флейта или дудочка, тогда как инструмент Анселя, более широкий по диапазону, приближался к басовому кларнету. Зал был заполнен едва наполовину. Представление шло как импровизация. Ансель не был профессионалом, но зрители, по желанию, могли платить музыканту. В этом случае сборы шли на развитие профессиональной музыки. Ансель приходился братом
Определенной, заранее составленной программы не было. Ансель играл без нот. С самого начала мне постоянно вспоминался Дебюсси. Ритм был четко выстроен, мелодия же с трудом улавливалась моим слухом, привыкшим к постепенным переходам от тона к тону. Когда объявили начало концерта, Ансель, увлеченно болтавший с приятелями в первых рядах, поднялся на сцену и, повернувшись к публике, начал играть. Очевидно, игра отнимала много сил, потому что какое-то время спустя он, не прерываясь, принес стоявший в дальнем углу сцены стул и сел. Обстановка была самая непринужденная. Ансель играл около часа, позволив себе всего лишь несколько, и то очень коротких, пауз. Построенная вокруг одной, постоянно повторяющейся, темы, вещь воспринималась как единое целое. Вначале я слушал с любопытством. Во время одной из пауз кто-то сказал что-то с места, но я не разобрал, что. Ансель рассмеялся и повторил (так мне показалось) несколько тактов, причем по залу пронесся одобрительный шумок и аплодисменты. Во время другого перерыва он сказал: «А теперь кое-что неожиданное, приготовьтесь». Потом, позже, он объявил: «Верхний Доринг». Звуки этой вещи напомнили мне «Молдавию» Сметаны.[4]
По словам Жанны, пребывавшей в крайнем возбуждении, другого такого виртуоза, как Ансель, не было. Мое присутствие даже немного раздражало ее, как истинную ценительницу, потому что я, профан, не мог постичь всей исключительности происходящего. Я не решался задавать вопросы и старался как можно меньше принимать эту музыку головой, полагаясь лишь на слух.
Вероятно, то, что происходило во мне, было скорее ассоциативным мельканием мыслей, чем музыкальным переживанием. Пассаж a la Сметана затянулся, и вдруг я почувствовал, как волосы зашевелились у меня на голове, мороз пробежал по коже, — музыкальный поток смел, увлек меня за собою. Музыка коснулась глубинных корней моих эмоций, и меня охватил трепет, близкий к предсмертному. Считается, что человек должен наслаждаться подобной эстетической щекоткой. По крайней мере, испытавшие такое стремятся испытать снова и снова. И мне тоже хотелось, чтобы это почти невыносимое наслаждение длилось; да, мне, безусловно, хотелось этого тогда. Казалось, внутри меня все как-то болезненно смещается, меняет привычную форму. Когда же музыка кончилась, я почувствовал, что Ансель внушает мне чуть ли не страх.
Всю дорогу домой Жанна молчала; ее темные, почти черные глаза горели, на щеках пылал румянец, и она казалась почти красивой. Когда Мари сказала, что Анселю особенно удалась кульминация, Жанна резко, почти грубо оборвала ее. Мари не обиделась, бросив быстрый, понимающий взгляд в мою сторону, однако когда месье Барт попытался было успокоить Жанну, та резко прервала и его.
Я проводил барышень Перье до самого дома, чувствуя себя очень усталым и глубоко взволнованным. До сих пор я удачно играл роль человека, влюбленного в полубогиню, сгорающего от нетерпения, однако не такого уж несчастного; но Ансель пробудил скрытые во мне силы. Желание жгло меня. Я чувствовал, что умру, если хотя бы еще раз не увижу или не услышу Дорну, и при этом тот, кто внес такую сумятицу в мои чувства, вызывал у меня страх.
Назавтра, повинуясь голосу рассудка, я уселся за отчеты: они успокоительно действовали на мою истерзанную душу. Надо было всего лишь дожить до июня, когда я снова увижу Дорну. А до этого следовало хоть чем-то занять себя.
Третьего числа из немецких колоний пришла «Суллиаба», а пятого — «Св. Антоний». Я встречал оба судна. Они привезли почту, но немного, и среди писем не было ничего экстренного. Зато на «Суллиабе» прибыли двое американцев: бизнесмен Эндрюс и профессор геологии Джордж У. Боди. Они нанесли мне визит, впрочем недолгий, поскольку я мало чем мог им помочь. Боди уже бывал в Островитянии и сразу