Громов успокоился. Впрочем, скорей отвлекся, предельно выкладываясь на репетициях и спектаклях. Усталость приносила ощущение подлинной, как у всех, работы. Напряжение, даже физическое, было столь реальным, что, казалось, присутствие маленькой серебристой коробочки — просто символ, и ничего не изменится, если ее оставить дома. Однажды он так и сделал, но, дойдя до середины дороги, не выдержал, бегом вернулся, торопливо запихал фантофон в карман и больше подобных намерений не повторял. Зато сама эта вещица становилась все привычней и уже почти не вызывала тех первых неприятных эмоций.
Правда, порой всплывало вдруг в душе что-то стыдное. Это было похоже на застаревшую болезнь, время от времени дающую о себе знать, и, как от болезни, Леонид прибегал к испытанному лекарственному средству. «Живут же люди, например, с протезными зубами, чем хуже протезный голос?» — убеждал он себя и легко соглашался. Очевидно, такой способ «лечения» действовал, — вспышки меланхолии случались все реже, становились слабей. В театре Громова не щадили, поручая новые и новые партии. Он не отказывался. Работал много и тщательно. Не оставалось даже времени на прежнее увлечение теннисом, который свел его когда-то с Надеждой. Раза три-четыре побывав на корте, Леонид забросил чехол с ракетками на шкаф и сказал жене, что вряд ли еще составит ей компанию. Надя грустно улыбнулась и тоже спрятала свою спортивную сумку подальше.
— Напрасно. Могла бы ходить с Сергеем Рудневым. Отличный партнер, — заметил Громов, уверенный, что она этого не сделает. Надя опять молча улыбнулась и принялась убирать в комнате.
За последнее время обстановка в их квартире заметно изменилась. Исчезли со стен любимые Надей акварельные пейзажи. Вместо них разместились большие снимки с изображением Громова в разных ролях: Громов — Садко, Громов — Лоэнгрин, Громов на концерте в телестудии. Появилось много дареных на память сувениров, афиши с подписями участников спектаклей, магнитофонные кассеты с записями фрагментов из опер, стопки, партитур. Совсем недавно стали попадаться книги о венецианском средневековье — в театре ставили «Отелло».
Раньше Леонид не думал об этой знаменитой и трудной партии, считая, что великий мавр Шекспира и Верди — привилегия и удел пожилых теноров. Но получив неожиданно эту роль, накинулся на работу с такой страстью, словно всю жизнь только о ней и мечтал. Он собрал у знакомых много старых граммофонных пластинок и часами слушал бурные отелловские монологи, десятки раз проигрывал одни и те же места, сравнивая разных исполнителей.
И все же Отелло ему не удавался. Творилось что-то непонятное. Его голос приобретал вдруг ярко выраженную тембровую окраску то одного, то другого известного в прошлом певца.
— Вы прекрасно имитируете, — съязвил как-то Тавьянский. — Но лучше, если будете петь по- своему.
Громов расстроился и в тот день ушел с репетиции рано. Он долго ходил в одиночестве по комнатам, пытаясь представить себе иной образ венецианского военачальника, непохожий на уже созданные.
Щелкнул дверной замок, и в передней раздался удивленный голос Надежды:
— Ты уже пришел? Ничего не случилось?
Громов выглянул и увидел покачивающуюся в ее руках спортивную сумку.
— Ты где была?
— На корте.
— С Рудневым?
— Ага. По твоему совету. Кстати, очень удобно. Сергей меня подвозит к самому нашему дому на своих. «Жигулях». Ему ведь по пути.
— Вот как? — Громов понимал, что, теряя самообладание, произносит те слова, в которых через минуту придется горько раскаиваться, но остановиться никак не мог. — Знаю я эти корты. Пансионы свиданий!
— Замолчи! — крикнула, побледнев, Надя. — Иначе я сейчас же уйду.
— Давай! — Громов толкнул дверь, к которой жена, отступив, прижалась спиной, и Надежда невольно сделала несколько шагов на лестничную площадку.
— Ах, так!
Каблучки ее быстро-быстро застучали по ступенькам: цок-цок-цок — и замолкли.
Он постоял минут пять, держась за распахнутую настежь дверь, потом почему-то очень осторожно затворил ее и возвратился в комнаты. Внезапный гнев его сразу погас, и в голову полезли тревожные мысли. Что произошло? Откуда такое раздражение? Леонид почувствовал растерянность: никогда раньше ни ревности, ни подобных безобразных сцен между ними не было. И почему Надежда тут же обиделась? Ну, сорвался, нагрубил, но он бы через минуту все объяснил: и как не ладится с ролью, и до чего ехиден, придирчив этот Тавьянский… Так нет. Куда-то умчалась. А может, он попал в самую точку? Поди, и побежала скорей к своему Рудневу? Ерунда. Походит, успокоится и вернется.
Однако Надя к утру не вернулась. Громов провел мучительную бессонную ночь и пришел на репетицию вконец измотанный. Гардеробщица подала ему записку. Он торопливо развернул ее и узнал почерк жены. «Я у подруги. Не ищи. Надо будет, явлюсь сама».
Искать, действительно, не было смысла: Громов не знал ни одной из близких знакомых Надежды, ни тем более их адресов. «Да у подруги ли?» — шевельнулось сомнение.
В коридоре показался бас Петрожицкий.
— Громов! — прогудел он. — Опаздываешь, дорогуша. Маэстро сердится.
Леонид сунул записку в карман, глянул мимоходом в зеркало. Бледное лицо, темные круги под глазами. Он покачал головой и нехотя поплелся на сцену.
Там все уже были в сборе. Тавьянский повернул к нему свое острое очкастое лицо и беспокойно спросил:
— Вам нездоровится, Отелло? — во время репетиций он называл каждого по имени исполняемой роли. — Может, отложим работу?
— Нет, нет! — почему-то испугался Громов.
Дирижер посмотрел на него с сомнением, но все же попросил знаком оркестрантов приготовиться.
В первое мгновение Громову показалось, что он снова перестал владеть голосом. Звук получился тоскливо глухой, словно отчаянно бился где-то взаперти. Но вот он, сломав все преграды, вырвался наружу и обжег всех нестерпимым страданием. У окружающих изменились лица, в глазах замелькали то восторг, то страх перед могучей опасной страстью, ничем теперь не сдерживаемой, готовой сослепу ранить любое сердце. И Громов, ощущая это, раздувал кипящие в нем чувства. Голос его яростно метался в пространстве зала, пока, точно ослабев от боли, не стих. Последним тяжким вздохом он ушел в тишину, и не было ни у кого сил стряхнуть ее с оцепенелых душ.
Медленно и осторожно пробуждалась вокруг жизнь. Кто-то приглушенно кашлянул. Звякнул инструмент в оркестровой яме. Наконец прошелестел ветерок общего движения. Громов, очнувшись, взглянул на Тавьянского, Тот, ссутулясь, стоял над пюпитром, постукивая по ладони дирижерской палочкой. Вдруг он резко черкнул ею в воздухе и, не поднимая лица, сказал:
— Могу всех поздравить. Только что родился подлинный Отелло. Нам остается создать равный ему спектакль.
В перерыве Леонида окружили остальные артисты. Его хлопали по плечу, тискали в объятиях. Шумной гурьбой заторопились обратно на сцену, — пора было продолжать репетицию. И тут Громова позвали к директору.
Директорский кабинет с похожими на морскую рябь шторами и запыленной пальмой в крашенной под дуб кадке казался декорационным оазисом в театре. Едва переступив порог, Леонид почувствовал, что вспыхнувшее было возбуждение улеглось, а опустившись в глубокое пухлое кресло, сразу вспомнил о той огромной усталости, которую принес с собой из бессонной ночи. Напротив него в таком же кресле сидел фатоватый мужчина, молодой — едва ли старше Громова, но с явными начальственными повадками.
— Знакомьтесь, — предложил директор, мягко вышагивая по ковру между обоими креслами. — Худяков. Товарищ, так сказать, с нашего Олимпа, из министерства культуры. А это — наша звезда, знаменитый Леонид Громов.
— Наслышан, — бархатно произнес Худяков и снисходительно улыбнулся напыщенности, с какой их отрекомендовали друг другу. — Нам надо побеседовать. И вот о чем. Коллегия министерства рассмотрела