предложения нескольких зарубежных театров о культурном обмене на нынешний сезон. Решено направить вас на гастроли в Париж. Мне поручено передать приятное вам сообщение.
Несколько минут Громов молчал, не обращая внимания на выжидательный и удивленный взгляд Худякова. Затем он поднял глаза и, провожая ими расхаживающего туда-сюда директора, растерянно спросил:
— А как же Отелло?
— Я говорил, — торопливо начал тот. — Работа в самом разгаре, очень не хочется ее прерывать. Публика давно ждет такую крупную серьезную постановку. И потом, как я все объясню Тавьянскому? Он же устроит грандиозный скандал. Наверняка выбьется из колеи. Придется заменять целый ряд спектаклей, которыми Тавьянский дирижирует.
— Ну, не надо идти на поводу, — поморщился Худяков. — Тавьянский, конечно, человек заслуженный, и все же не следует потакать его капризам. А в «Отелло» нужно заменить одного лишь Громова, зачем же останавливать работу? Смелей выдвигайте молодежь, у нас талантов — пруд пруди.
— Я не хочу, чтобы меня заменяли, — мрачно сказал Громов. — Я хочу петь Отелло.
На лице представителя министерства появилось властное выражение.
— Думаю, не нам здесь обсуждать решение коллегии. Лучше будет, если вы поторопитесь со сборами. Послезавтра вам вылетать. А пока идите, мы тут должны кое о чем посоветоваться.
Громов встал.
— Ты прости, дорогуша, — развел руками директор. — Там, в министерстве, не всегда нас спрашивают. Да и Париж! Это ж прелестно! Ей-богу, мне самому завидно. Поезжай, не пожалеешь. Да, и скажи Тавьянскому, пусть после репетиции заглянет. Ох, чует сердце, закатит старик концерт в мажоре.
На репетицию Леонид пошел не сразу. Сел в коридоре на вытертый плюшевый диванчик и стал дожидаться очередного перерыва. Никакой радости от предстоящей поездки он не испытывал, хотя за границей бывал лишь дважды: один раз в Варшаве еще с самодеятельностью, другой — в Софии. Сейчас же ехать совсем не хотелось. Конечно, не только из-за «Отелло». Все портила размолвка с Надеждой. Не будь этой ссоры, он бы, возможно, договорился, чтобы жену отпустили вместе с ним. А теперь неизвестно, удастся ли им даже увидеться до его отлета. Ему представилось, как расстроится Надя, поздно узнав о неожиданных гастролях, как будет клясть себя за нелепую выходку, помешавшую совместной поездке. Когда еще им выпадет такой редкий шанс…
Мимо прошествовал Худяков, небрежно помахивающий импортной папкой на «молниях». Голову он держал, откинув слегка назад, и сидящего Громова не заметил. «Сноб! — решил Громов, — смотри-ка, осчастливил!»
В коридоре стало безлюдно. Со стороны сцены доносилось ласковое сопрано Леночки Бессоновой. «Послушать — сама невинность, — почему-то опять раздраженно подумал Леонид, хотя всегда с теплотой относился к юной Леночке. — Все они отлично разыгрывают Дездемону». Заскребло сомнение: так ли уж станет жалеть Надежда о его отъезде? Может, ей как раз на руку? Ишь, ведь как быстро пристроилась в «Жигули» к Рудневу!
За углом, у гардеробной, пробили электрические часы, «Чего я, собственно, жду? — вскинулся Громов. — Все равно репетировать не придется. Пойду лучше собираться».
Дома он долго не мог найти нужные в дорогу вещи. Вместо них попадались то парфюмерия жены, то ее одежда. Рубашки Леонида были нестираны. Кармашки на майках, предназначенные для фантофона, отпоролись. Пришивать их он не стал, фантофон сунул прямо в пиджак. Белье побросал в таз с водой и засыпал порошком, но, вспомнив, что придется еще сушить да гладить, так и оставил. В поисках запонок Леонид разлил какой-то флакон, чертыхнулся, бросил все и лег ничком на тахту. Злости на жену не было, наоборот, появилась почти уверенность, что Надя вот-вот придет и принесет желанное облегчение, столь нужное ему сейчас.
Следующий день Громов провел в хлопотах. Оформлял документы, покупал билет. И думая все время о возможном Надином возвращении, то корил себя за оставленный беспорядок, то начинал беспокоиться, не проглядит ли она приготовленную записку. А когда, закончив отъездные дела, подошел к дверям своей квартиры, неожиданно заволновался и, прежде чем открыть их, долго прислушивался, не раздастся ли за ними звук, обнаруживающий присутствие жены. Но в квартире никого не было.
Наутро, кое-как уложив чемодан, Громов захлопнул дверной замок, постоял на лестничной площадке и зашагал вниз, откуда доносились призывные сигналы заждавшегося таксиста.
4
В салоне самолета, возвращаясь домой, Громов почувствовал себя совсем измученным. Не потому, что его замучили гастроли, — наоборот, работы они потребовали очень мало. Просто там, в Париже, попав в непривычную обстановку, Леонид особенно ясно почувствовал, что все последнее время с ним творится что-то неладное.
Это ощущение появилось сразу же в день приезда, еще по дороге в отель. Был уже вечер. Шел дождь, такой мелкий, что казалось, будто он впитался в воздух. На мокром асфальте дрожали разноцветные отражения реклам, и город походил на импрессионистскую картинку. Машина, везущая Громова, больше часа кружила между этими синими, красными, зелеными пятнами, а он не узнавал ни одного, правда, известных ему лишь по описаниям, прославленного бульвара или знакомого здания. Порой чудилось, будто автомобиль мчит его сквозь зыбкий красочный мираж. Изредка мелькали неясные людские фигуры. Были они безлики и похожи друг на друга, как манекены. Дождь делал их блестящими, точно упакованными в целлофан.
Громову стало зябко и захотелось домой, чтобы вокруг были понятные лица, чтобы рядом сидела Надя, прижимаясь своим доверчивым теплым плечом. Он старался себя успокоить, винил во всем дорожную усталость, которую надеялся сбросить крепким здоровым сном.
В отеле, несмотря на поздний час, оказалось людно и суетно. Получив у портье ключ, Леонид медленно поднялся по широкой лестнице. Никто почему-то не пытался подхватить его чемодан — не пришлось демонстрировать свою демократичность, отказываясь от мелкой услужливости. «Тоже мне, заграничный сервис!» — язвительно отметил Громов, отпирая дверь.
В номере он увидел старый закопченный камин, украшенный бронзовыми фигурками. Все еще испытывая нервную зябкость, Леонид обрадованно потянулся к нему, заглянул внутрь… В глубине темного каминного зева горбилась остывшая серая горка углей. Леонид представил горячее потрескивание поленьев и как они распадаются на граненые кусочки жара, — даже ощутил на лице его дыхание.
Вошла горничная. Громов жестами объяснил, что продрог и просит развести огонь. Женщина поняла, засмеялась и, выходя, щелкнула выключателем — угли вспыхнули синеватым электрическим пламенем. «Надо же так опрофаниться!» — с досадой подумал Громов. Потрогал пальцем копоть, — она оказалась искусно подкрашенной. Ему стало совсем холодно и неуютно.
Спать не хотелось, — отпугивала широкая постель. Громов неприкаянно побродил по комнатам номера, отдернул штору и глянул на улицу. Огни за окнами сплетались ожерельями: казалось, кто-то открыл огромную шкатулку, набитую драгоценностями. Но в этом сиянии совершенно не ощущалось тепла. Громов даже отодвинулся от окна, такой оттуда несло стылостью.
Конечно, если бы его сейчас стали расспрашивать о Париже, вспомнилось бы иное: город, покоривший не одну душу, взял все-таки свое. Только, странное дело, восстановленные памятью картины приносили гораздо больше удовольствия, чем непосредственное восприятие. Вот сейчас его действительно волновала и обманчивая ажурность Эйфелевой башни, оказавшейся вблизи надежно массивной, и выплывшая из прошлых веков громада Нотр-Дама, в бесконечных архитектурных складках которого ютилась даже там, далеко наверху, какая-то жизнь. А тогда… Тогда в нем будто разладилась внутренняя связь: взгляд фиксировал, но не затрагивал чувства…
Рядом зашелестели страницы. Громов оглянулся на сидящую по соседству девушку. В руках у нее был яркий лакированный журнал. Интересно, а что она вспоминает? Театры? Музеи? Наряды? Магазины?..