— Кто этот Шарыгин? — с трудом поинтересовался Громов.
— Один каскадер. Отчаянный парень. Уже третья травма головы с тяжелым психическим расстройством, а все неймется. Что, ваш знакомый?
— Нет, просто любопытство, — ответил Леонид, все еще не справляясь с волнением. Красин задумчиво посмотрел на него.
— Знаете, я тоже предпочитаю Чайковского современной музыке, а настоящие бифштексы — синтетическим. — Он поднялся. — Извините, мне надо идти. Больной ждет. Я ему действительно нужен.
От Красина Громов вышел разочарованным. Медленно побрел по улицам, не замечая, как задевают его обгоняющие прохожие. Мысли тянулись словно загустевшие. Казалось, им трудно просачиваться через мозг, отчего каждая по долгу застаивалась, нехотя уступая место новой.
Визит к психиатру был, конечно, пустым номером. Профессор прав, не стоило у него отнимать время, утаивая самое главное. Но не мог же, в конце концов, Громов выложить перед ним фантофон: вот, мол, та самая колючка, которая постоянно царапает душу… А интересно, как бы тот отреагировал? Предложил бы извлечь занозу? Или терпеть ради приносящего радость искусства? Ох уж эта лютость альтруизма! Хочешь не хочешь, а добывай людям удовольствие своими муками. И добро бы, здоровыми, творческими…
Однако что ему нужно было от доктора? Излечения, в какое он сам не верил? Успокоения?.. А почему бы и нет? Нельзя же вариться все время только в собственном соку, тем более отравленном сомнениями. Разве плохо, если кто-нибудь разбавит его сочувствием? Может, ему, профессору психиатрии, и стоило как раз рассказать всю эту историю с «восстановлением» голоса? По крайней мере, не выдаст, — обязан хранить врачебную тайну. Да, но не возвращаться же: извините, дескать, недоисповедовался, утаил главный грех… Придется искать другого духовника.
— Громов! — остановил его неожиданный оклик, с той стороны неширокой улицы махал ему Алексей Нерович.
Леонид неспешно перебрался через дорогу, и Нерович протянул руку.
— Здесь, за углом, в пивбаре, есть вобла. Зайдем? Я вижу, ты никуда не торопишься.
— Вообще-то мне нельзя, — соврал Леонид. — Пиво действует на связки хуже водки. А впрочем, пошли. Посижу просто так, за компанию.
Народу в пивбаре оказалось много, но им удалось найти отдельный столик возле окна. Глядя, как Алексей аккуратно разделывает воблу и прихлебывает из высокой кружки пиво, Громов страдал от проснувшегося аппетита, корил себя за ненужное вранье, мешающее теперь присоединиться к приятелю.
Нерович был довольно известным писателем. Правда, несмотря на давнее знакомство, читал он его произведения без интереса. Тот, вероятно, это чувствовал и никогда не заговаривал о своем творчестве. Это делало их общение непринужденным, каким-то особенно удобным. Но на сей раз Нерович изменил правилу. Причем в его жестах, в тоне ощущалось раздражение.
— Закончил недавно повесть. Перечитал и, знаешь, захотелось тут же порвать ее. — Он сделал паузу, ловко очистил очередную рыбешку. — Поверь, вещь не хуже других. Скорее лучше. И все-таки бесполезная. Развлечет, не больше. Как, кстати, и все предыдущие. Думаешь, дело в таланте? Нет, брат. Я, может, в этом качестве не уступаю Тургеневу. Только тому было проще. Он созревающую базаровщину наблюдал не торопясь, со вкусом, точно жаркое на медленном. огне. Видел, как подрумянивается, как набирает злость, — во всех подробностях. А сейчас, пойди-ка, разгляди. Нынче мир для художника стал неуловимым. Он выбрал такую скорость, что любой читатель успевает во сто крат больше узнать и пережить, прежде чем писатель выскажется на эту тему. В общем, пока перевариваешь какое-нибудь социальное явление да вынашиваешь образы, начинаешь чувствовать, что тебе уже и удивить-то нечем. Вот и лепишь скороспелки, от которых и самому становится тошно. Поневоле задумаешься, на черта твое творчество нужно и куда себя девать?
Громов смотрел в окно на снующих мимо людей и думал, как много из сказанного Неровичем похоже на только что услышанное в кабинете профессора. «Господи! — вдруг мелькнуло у него. — Да ведь с ним творится то же самое!» От этой мысли ему на мгновение сделалось легче, не так одиноко. Захотелось продлить, усилить ощущение спасительной схожести, едва ли не родства. Он уже готов был раскрыться, не стыдясь своих терзаний, своей неполноценности, но тут же спохватился, вспомнил о неприятной привычке Неровича неожиданно перебивать собеседника собственными откровениями, всегда кажущимися ему более важными. И сразу Громову стало нестерпимо скучно.
«Ну, чего разнылся? — уже с неприязнью поглядел он на приятеля. — Ведь завтра же снесет свою рукопись в издательство».
Не в силах справиться с внезапной переменой настроения, Леонид поднялся из-за стола. Нерович оторвался от воблы.
— Прости, дружище, забыл об одной срочной встрече, — краснея, произнес Леонид, понимая, что тот навсегда запомнит проявленное к нему невнимание. — Пойду, пожалуй. Не сердись.
На улице Громова вновь охватила неловкость. Стало жалко покинутого и, конечно, вдрызг разобиженного писателя. «Ну, да черт с ним, — решил Громов. — Меня бы он наверняка не выслушал».
Около дома Леонид задержался, хотел посидеть на скамейке, но она оказалась, как всегда, занятой пожилыми женщинами, вероятно соседками, которых он никак не мог запомнить в лицо. Громов осторожно поздоровался, — кто их знает, пришлые или здешние, — и вошел в подъезд. Поднимаясь по лестнице, заглянул в дырочки почтового ящика. По тому, есть или нет в нем почта, он узнавал, дома ли Надежда. Почта лежала нетронутой. Леонид вытащил несколько газет, журнал «Театральная жизнь» и письмо. Почерк он не узнал, но что-то знакомое мелькнуло в обратном адресе. Громов вынул письмо из газет, куда успел сунуть, и тут же, на лестничной площадке, рассмотрел. Оно было из Томска от Константина Михайловича Шарыгина и предназначалось Наде.
Сначала Громов удивился лишь одному: почему Константин Михайлович пишет именно ей, а не ему или обоим вместе. Распечатал конверт, извлек пару листков бумаги, оказавшихся телеграфными бланками. Обратная сторона их была заполнена мелкими неразборчивыми строчками, которые приходилось перечитывать по нескольку раз, разгадывая каждую закорючку или неожиданное сокращение, чтобы добраться наконец до смысла.
Еще трудней доходил до него другой смысл, тот, что обнаруживался за этим десятком торопливых фраз. Переписка сама по себе казалась довольно странной, — Надя лишь однажды и виделась-то с Шарыгиным, — но больше всего удивляла занимавшая их тема. Речь шла о нем… Нет, не просто о нем, а о чем-то накрепко скрученном в единую душу. Его боль, его мучительные раздумья были тут общими.
Громов вдруг заспешил, собираясь тотчас написать в Томск, и сразу осекся, со стыдом вспомнил, что за все это время не только не черкнул Шарыгину ни строчки, но и почти не думал о нем. Впервые совсем ясно представилось усталое, осунувшееся лицо старшего инженера, каким он видел его в последний раз, добрый, чуть грустный взгляд, прямиком попадающий в то самое больное место, которое хотелось скрыть абсолютно от всех. Леонид догадывался, почему старательно избегал этого воспоминания, почему не сам, а Надежда первой поняла, как необходим ему Константин Михайлович.
Да, Надежда… Милая, простодушная, немного вздорная Надежда. Как же он мог проглядеть, что это далеко не все ее качества? Странно, но ему и в голову не приходило искать у жены сочувствия, совета. А ведь тут и преступать было нечего, — самое главное, что тщательно таилось от посторонних, Надя знала… Ну, хорошо, теперь и он знал иную Надежду, разве это хоть сколько-нибудь меняло дело? Попробовал представить чистосердечный разговор между ними, даже подобрал подходящие слова и понял, что ничего не выйдет. Жена оставалась такой же близкой, но разделявшее их пространство не согревалось. Еще тогда, во время глупой ссоры перед отъездом, этого ощущения не было. Оно пришло после Парижа.
После Парижа вообще изменилось многое. Громов заметил, что даже походка у него стала какой-то неуверенной, будто почва под ногами сделалась менее надежной. Впрочем, чего там походка, когда не находила равновесия вся душа. Он и раньше, до поездки, смутно чувствовал приближение кризиса, — огромный чужой город, где взгляду не встречалось ничего знакомого, заставил растеряться окончательно. Не случись этой одинокой тревожной поездки, возможно, Громов устоял бы, и у него хватило бы сил удержать связь с людьми, без которых он теперь не находил опоры.
Леонид не мог определить, что же столь непреодолимо разделило его с женой и с Шарыгиным. Нет, не стыд за поступки, — в них-то можно было повиниться, — а нечто большее, похожее на душевный