Георгий Гуревич Подёнки

Вытянутая орбита, четырехмесячное знойное лето, четыре года лютой зимы — не слишком благоприятные условия для жизни. Никто и не ожидал встретить разумную жизнь на первой планете звезды 211179. Но спектроскоп зарегистрировал линии кислорода в атмосфере — видимо, растительность все-таки была там. И после долгих колебаний капитан разрешил отправить на Первую меня — биолога, поскольку я меньше всех был нужен при сооружении полизвездного радиотелескопа, который должен был перевернуть все наши представления о Вселенной.

Приключений не было, предупреждаю любителей волнующих переживаний. Связь работала безупречно, ни один канал не подвел, приборы посадили меня с аптекарской точностью.

И хорошо, что сажали меня автоматы. Сам я не разглядел бы ничего в плотном, густом, мутнобелом, как чай с молоком, тумане. И после посадки я долго всматривался в муть. Напрасно. За иллюминатором плыли какие-то кисейные струйки, а за ними стояла все та же непроглядная молочная стена. Приборы, однако, обнадеживали, показывали достаточный процент кислорода, сносную температуру, несколько выше нуля, а влажность, конечно, стопроцентную. Надев для осторожности скафандр, я решился выйти наружу, но тут же утонул в молочной мгле и наверняка потерял бы свой летающий дом, если бы отцепил фал. Пришлось вернуться «ждать у моря погоды».

И ждал я три дня, назовем их условно «апрельскими». Ждал, не отходя от тамбура, ждал ничего не видя, кроме мглы-мглы-мглы впереди и снега под ногами. Тающего, ноздреватого, с капельками воды в каждой луночке. Довольно грязный был снег. Нестиранное белье планеты пролежало без смены четыре года. Грязь я собрал, старательно исследовал под микроскопом. Как и можно было предположить в основном это были пыльца, кусочки высохших листьев или минеральная пыль. Ни крошек угля, металла, ни опилок, ни единого волоконца, которыми так обильно снабжает атмосферу разумная жизнь. Так и я передал на базу по радио: «Жизнь на Первой доразумная, вегетативная».

А подробностей сообщить не мог, все было скрыто в тумане. Бродить в нем было опасно, да и бессмысленно. Но из прошлых астрономических наблюдений знали мы, что как правило на этой планете ясное небо, туманы держатся только в период таяния, сойдут через несколько дней. Волей-неволей приходилось набираться терпения. Вот и сидел я на пороге люка, дышал стопроцентной влажностью, попирал ногами неведомую планету и думал о своей родной.

Из практики экспедиций известно, что вторую половину срока в космосе думаешь больше о Земле, а у нас уже прошла половина, и три четверти и пять шестых срока. Осталось месяца четыре, и моя командировка на Первую казалась эпизодом, последним актом. Ну, соберу я здесь гербарий, будет что отвезти на Землю... на Землю — на Землю-Землю!.. все мысли о Земле.

По земной природе соскучился я и больше всего по лесам. Нет на свете ничего лучше лесов нашей средней полосы. Тень, прохлада, аромат (ароматы!), птичий гомон, косые лучи солнца сквозь листву, девичья нежность березок, осин боязливый трепет, горделивые сосны, елки-клуши и выводок грибков под их зелеными крыльями, шаткие кочки, усеянные черникой, таинственные глазки болотец между ними. Каждая полянка — вернисаж. Стой и любуйся, крути головой направо и налево. Куда ни глянь — полотно, живой Шишкин.

Как вы догадываетесь, я — лесовод. Это моя профессия, увлечение и страсть. Земные мои годы проходят в вечной борьбе (силы света и силы тьмы!) с лесогубителями, лесозаготовителями. Четыре раза в год, перед началом каждого квартала, приезжают они ко мне с картами, где крест накрест перечеркнуты гектары — гектары — гектары, предназначенные для рубки. И каждый раз я спрашиваю, когда же они оставят мои леса в покое. Рубят и рубят, прореживают и сводят; о дебрях и непролазных чащах мы читаем только в романах. Своими же глазами видим парки, рощи и рощицы, или скудные ряды лесопосадок. Тайгу — в заповедниках исключительно.

— Когда вы оставите леса в покое? — добиваюсь я.

А мне в ответ:

— Население Земного шара растет на полтора процента ежегодно. Мы — хозяйственники — должны обеспечить полуторапроцентный прирост зерна, мяса и древесины тоже, не только для мебели, поделок всяческих, но и для бумаги, чтобы вам — романтикам — было на чем печатать вдохновенные поэмы о кущах, рощах и непролазных чащах.

Я возражаю всякий раз:

— Полтора процента плюс полтора... по формуле сложных процентов получается удвоение меньше, чем за полвека. Удвоение, потом учетвере-ние. Природа не выдерживает геометрической прогрессии. Надо срочно придумывать замену.

— Вот и придумывайте, романтики, вместо того, чтобы воспевать!

Ездил я, ездил и к синтетикам, ездил и к генетикам... Пришлось, однако, прервать хлопоты потому, что и космос я откладывать не мог никак.

Не мог откладывать по возрасту. В последний раз пустили меня в космос — в самый последний.

Доктор долго морщился и вздыхал, рассматривая мои кардиограммы, рентгенограммы, генограммы, всякую такую грамматику, ласково похлопывал по плечу и по коленке, а я честил медицину за то, что она лечит-подлечивает, но молодость продлить все равно не умеет. Только развернешься, только опыт наберешь, тут же тебя и провожают на заслуженный, так сказать, отдых.

— Друг мой дорогой, — говорил доктор. — Умный человек не просит невозможного. Старость — закон природы, наше дело ее облегчить, сделать здоровой, работоспособной.

— Даже если старость и закон природы, — возражал я, — старость в шестьдесят вовсе не закон. Попугаи живут и до ста лет, дубы — сотни, а секвойи — четыре тысячи. И не доказано, что они при этом стареют. Растут и растут. С другой стороны и поденки не знают старости. Один денек пляшут, отложат яички и умирают.

— Голубчик, но люди не поденки же. — И доктор заглядывал мне в глаза с неуверенной улыбкой, полагая, что я шучу, сам понимаю, что вздор несу. — Впрочем, голубчик, я не специалист по старению. Пойдите к геронтологам, они вам все объяснят.

Не пошел я к геронтологам, не пошел к иммунологам и зоологам, не пошел к генным инженерам, отложил хождение на два года потому, что в космос меня пустили пока что. Когда не пустят окончательно, буду земными проблемами заниматься.

И еще одно дело отложил я — семейное.

Большую часть жизни провел я в экспедициях, ночуя в палатках, в лучшем случае в каютах кораблей. Морских и космических. Привык к экономной тесноте: норма — 3 кубических метра на человека; гость стоит на пороге; койка, столик, на стене циферблаты. Поэтому очень ценю я неторопливые беседы в просторной городской комнате, за столом покрытым белой скатертью. Ценю домашние пирожки и салаты в салатницах, никаких тебе консервов и паштетов из тюбиков. Люблю, чтобы меня слушали милые женщины в нарядных платьях, а не только бесполые существа в комбинезонах. И желательно, чтобы мне внимали сочувствующие: жена или дочь-егоза.

— Папка, да как ты выдержал? Да я бы померла от страха.

Преувеличивает. Не померла бы. Никого она не боится. Меня тоже.

И в доме установлена традиция: вечер перед отъездом и вечер после возвращения — торжественные семейные праздники. Семейные — без посторонних. Я делаю доклад о планах, я делаю отчет об итогах. Жена время от времени перебивает, спрашивая, не подложить ли что-нибудь на тарелку (подозреваю, что доклады она пропускает мимо ушей), а дочка ахает:

— Да я бы померла от страха!

Она-то впитывает мой рассказ, слушает с блестящими глазами, а пальцы у нее шевелятся, мнут хлебный мякиш. Скульптор моя быстроглазая. У нас все полки и столики заставлены ее работами: целые серии пляшущих фигурок из дерева, папье-маше, бронзы, фарфора. Все, что она видит, хочется ей тут же

Вы читаете Подёнки
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату