— Там… — выдавил ещё Нечаев из себя, теряя, видимо, сознание, а может умирая. — Скорее! Каждая секунда… Всё взлетит к чёрту!
И умолк.
…И ещё Наташа помнила, как она бежала куда-то по снегу за директором завода, а в мозгу, разламывая голову, колотилось: «Если успеет… Всё взлетит к чёрту! Шесть тысяч вольт! Он без электрозащиты!» Всё это были слова Нечаева, оставшегося лежать без движения возле штабелей пылающих ящиков. Эти слова, казалось, не угрожали никому — ни ей, ни бегущим за ней и обгоняющим её людям, ни директору завода, ни Савчуку даже, который, как в последнее мгновение заметила Наташа, опять бросился в склад, в освещаемый изнутри бледными дрожащими вспышками дым, будто в чёрной глубине склада кто-то вёл сварку металла. Эти слова чем-то страшным и неотвратимым грозили только Семёну, её Семёну! Чем конкретно, она даже и не понимала, не могла до конца уяснить, не было для этого времени. Но она всем существом своим чувствовала и знала, что вот сейчас Семён ещё есть, а через мгновение его не будет, не будет!
— Сё-ма-а! — закричала она пронзительно и дико, обгоняя по рыхлому снегу каких-то людей, подбегая к трансформаторной будке, над которой качалась под ветром электрическая лампочка. В колеблющемся свете она увидела сперва зловещий череп, нарисованный белой краской на железной двери, а потом стремительно обернувшегося к ней Семёна. — Сёма-а!
— Что орёшь? Замолчи! — прокричал он, сверкнув чужими, совсем чужими, враждебными глазами, отвернулся и заколотил ломом в железную дверь. Правая щека его была чёрной и вздутой.
Зловещий белый человеческий череп, и враждебный взгляд Семёна, и, наконец, его слова — всё это было как безжалостные удары, посыпавшиеся на неё раз за разом. Она трижды содрогнулась, попятилась и стала куда-то падать. Кто-то подхватил её, отшвырнув в сторону, загородил от неё Семёна. «А лицо… лицо его от ожогов распухло ведь!» — мелькнуло у неё.
— Прочь! Прочь!
Это закричал где-то совсем рядом директор завода. Затем опять раздались удары лома о железную дверь, потом — ржавый скрип железных петель и сразу же возглас Семёна, испуганный, умоляющий:
— Дядя Антон! Дя-дя!!
Наташа бессознательно рванулась на этот крик. Навстречу ей из распахнутой трансформаторной будки хлестанул широкий и густой веер ослепительных искр. Яркое пламя на мгновение осветило в чёрной глубине будки изогнутые рёбра трансформатора, будто мелькнул там страшный оскал неведомого чудовища. И гулко сомкнулась над Наташей тишина…
— Дядя Анто-он… — больно гудело и гудело у Наташи под черепом, и она никак не могла сообразить, вновь ли слышит голос Семёна или стоит в голове эхом его прежний крик.
«Если вновь, то он жив тогда, выходит?» — подумала она о Семёне, как о ком-то постороннем, подумала даже с удивлением и обнаружила, что сидит на снегу.
Лампочка над трансформаторной будкой теперь не горела, и вообще кругом была темнота. Рядом недвижимо стояли люди, всхлипывала какая-то женщина, а мужской голос её уговаривал:
— Ничего… Может, ещё ничего. Перестань.
Люди вдруг все враз зашевелились, кинулись к будке.
— Отойдите! Я его вынесу, — явственно услышала Наташа голос Семёна.
«Не может быть, он же погиб…» — подумала она и поднялась.
Потом она увидела самого Семёна в неярком луче карманного фонарика. Он кого-то вынес из будки и положил на землю. Семён, значит, был цел и невредим, был жив, но она никак не могла уразуметь этого. И кто это, освещённый тем же фонариком, лежит на снегу, в шинели, без шапки, с обугленным лицом, обгоревшими руками, — она тоже не могла сообразить.
— Отец… Батя-а!
Расталкивая людей, подлетел Юрий в обгорелой тужурке, сразу остановился как вкопанный. Из темноты подбежал, задыхаясь, секретарь райкома партии Кружилин в полурасстёгнутом пальто, в валенках, мелькнуло измученное лицо Хохлова.
— Восьмой склад в безопасности! — проговорил Хохлов торопливо. — А что здесь… Антон Силантьевич?! Антон…
Кружилин и Хохлов одновременно наклонились над Савельевым, но тут же начали медленно выпрямляться. Они выпрямились, а Юрий, наоборот, осел вдруг, точно у него подломились ноги, упал перед телом отца ничком.
— Мама… мама… Она не вынесет, — выдавил он, и спина его крупно задёргалась.
От Савельева шёл сладковато-приторный запах. Наташа вспомнила — так пахли обгорелые трупы, которые хоронили тогда, после бомбёжки их эшелона. И, вспомнив, отчётливо поняла наконец, что произошло. Она потеряла бы, может, сознание, но откуда-то из его меркнущей глубины сама собой начала всплывать вдруг радость, облегчающая, обдающая всю её теплом: «Не Семён, не Семён! Он жив, жив…»
Наташа понимала, что радость эта кощунственная, оскорбительная для всех стоящих здесь людей и для неё самой. Но радость была, и она ничего не могла с этим поделать.
— Да как же?! Что же это?! — растерянно говорила она, шагнула к Семёну, повисла на его плече. — А ты жив, жив!
Она проговорила и зарыдала ещё сильнее. Ей казалось, что все люди теперь видели и поняли её радость, все проклинают её и будут проклинать вечно.
Но люди ничего не видели и не поняли. Они слышали, что кто-то плачет, но не могли понять — кто.
Люди, стоявшие вокруг трупа, молчали…
Эту ночь, и следующую, и ещё весь следующий день Наташа не спала, и никто в доме Фёдора Савельева, кажется, не спал, кроме разве самого хозяина. Тот, придя с работы, как обычно ложился лицом к стене, а утром поднимался красный, распухший, со смятыми усами. И без завтрака, ни слова никому не говоря, уходил в МТС. Анна Михайловна дома почти не появлялась, день и ночь она ухаживала за женой Антона — Елизаветой Никандровной, которая потеряла сознание в ту же секунду, как только узнала о гибели мужа. Опасаясь за её жизнь, возле неё круглосуточно дежурили врачи.
На работу Наташа не ходила. Руфина Ивановна её просто выгнала из столовой, когда она появилась там на другое утро после пожара: «Иди, иди, какая ты работница? На тебе лица нету…» И Семён не ходил на завод, и Марья Фирсовна. Марья Фирсовна молчаливо готовила обеды, завтраки, ужины на обе семьи, кормила притихших, испуганных детей и отправляла их в школу. Семён с забинтованной щекой двое суток почти пролежал на кровати, смотрел в потолок широко раскрытыми глазами и о чём-то думал. Потеряв ощущение времени, Наташа бесцельно бродила по комнатам, тыкаясь из угла в угол. В доме появлялись незнакомые люди, о чём-то говорили с Марьей Фирсовной, уходили. Однажды появился Юрий. Он зашёл, постоял у порога, почерневший, осунувшийся, сел на кровать.
— Не могу я там… дома. Не могу! — сказал он, уронил голову на спинку кровати, заплакал, пряча лицо.
— Приляг… ты приляг, — попросила его Марья Фирсовна.
— Ложись, Юра, — сказала и Наташа.
Он поднял мокрое лицо, качнул головой. Вбежала Вера Инютина, что-то быстро начала говорить, увела его за руку, как ребёнка.
На другой день, кажется, Наташа увидела посреди кухни сутулого длиннорукого человека в бараньем полушубке, с кнутом в руках, чем-то похожего на погибшего директора завода.
— Ты кто такая? — спросил он угрюмо, поздоровавшись.
— Здравствуй, дядя Ваня, — сказал Семён, выходя на кухню. — Это Наташа.
— А-а, слышал, — так же неприветливо промолвил Иван, сел.
— И я… и я о вас знаю, слышала, — сказала она.
Иван Савельев невесело усмехнулся давно не бритыми губами. И Наташа почувствовала, что слова её