— Какая плата? Мне не так тоскливо будет, вот и вся плата. — Она поморгала бессильными, красноватыми веками. — Толь чудно маленько — друг дружке-то кто вы?
— В этом мы до утра разберёмся, — сказал Семён.
Не одну Наташу после смерти Антона Савельева занимали мучительные вопросы о смысле жизни и человеческого бытия.
Со дня похорон прошло несколько недель. Буранов и вьюг за это время не случалось, однако часто шли тихие, густые снегопады, землю вокруг сквера Павших бойцов революции и в самом сквере, плотно утоптанную во время похорон тысячами ног, снова завалило мягкими сугробами.
Пушистые шапки снега лежали на столбиках деревянной ограды сквера, тяжёлыми хлопьями висели на ветках клёнов, тополей и акаций. Ясными, безоблачными днями снег игольчато поблёскивал, деревья, казалось, обсыпаны были солнечной пылью, в ветвях ещё веселее пересвистывались синицы.
В сквере было тихо, безлюдно и чисто, рядом с громадным дощатым обелиском с большой звездой наверху стояла маленькая жестяная пирамидка на могиле Антона Савельева, и к ней между пышных сугробов всегда была протоптана свежая тропинка.
Фёдор знал — это каждый вечер ходит на могилку брата его жена, Елизавета Никандровна. Он видел несколько раз её одинокую фигурку в сквере, возвращаясь с работы. В старенькой кроличьей шубке, вытертой на боках, она всегда стояла над могилкой неподвижно, спрятав руки в муфточку. Сурово поджав губы, она смотрела на заснеженный холмик, на покрытую изморозью звёздочку, приделанную на верху небольшого обелиска.
Шла середина марта, дни стояли тёплые, по утрам над Громотухой плавали сизо-розовые туманы — предвестники первых весенних капелей, но к вечеру обычно мороз закручивал и ночами жарил, как в ноябре — декабре. В холодном вечернем воздухе над Шантарой гулко гремел радиоприёмник, часто над стылыми крышами домов, по узким шантарским улицам и переулкам разносилась одна и та же песня:
Музыка была торжественно-суровая, жёсткая, а слова тяжёлые, как булыжники. Они, казалось Фёдору, раскатывались над Шантарой с грохотом и треском, и было чудно — как от них не проламываются крыши?
Но в общем, всё это было ему безразлично. С каких-то пор — с тех ли, когда его откровенно выставила из своего дома Анфиса, или чуть попозже, с того дня, когда ушёл из дома с этой приблудной Наташкой Мироновой Семён, а может, намного раньше того и другого, может, после того единственного вечера с выпивкой у брата Антона, — с каких-то пор Фёдор жил словно в пустоте. Он ел, спал, ходил на работу, с кем-то разговаривал, но всё это будто бы делал не он, а кто-то другой, его, Фёдора, это всё словно и не касалось. Ничто его не волновало, не трогало. Мужики — одногодки Фёдора давно были на фронте, а его, Фёдора, оставили в числе некоторых других механизаторов по броне. Он не боялся, что его возьмут на фронт, но и не радовался, что оставили. Даже смерть старшего брата не вызвала у Фёдора ничего. Во время похорон он подошёл к могиле, поглядел на чёрное, сожжённое электричеством лицо Антона спокойно, равнодушно. На это угольное лицо падали снежинки и не таяли.
«Антон Силантьевич Савельев любил жизнь, любил людей, — тоскливо говорил над гробом Поликарп Кружилин, с трудом выталкивая слова. — Он знал, зачем он жил…»
Фёдору казалось, что он слышал уже где-то, когда-то эти слова. Но где — вспомнить не мог оттого, что помешали застонавшие вдруг медные трубы оркестра, а потом каменный стук мёрзлой земли о крышку гроба.
Вспомнил, когда утром следующего дня увидел Анну. Он глянул на вошедшую, тоже почерневшую, будто и её хлестнуло где-то током, жену, и в ушах сами собой зазвенели её слова: «Всё, всё правильно Иван сказал про тебя, не любишь ты никого — ни меня, ни детей, ни жизнь эту, ни власть, никого… Зачем тогда ты живёшь-то? Зачем?»
Потом слова Кружилина и Анны вперемежку звенели у него в голове, уже не переставая.
«Он знал, зачем он жил…» — «Зачем тогда ты живёшь-то?»
Они, Поликарп Кружилин и Анна, сговорились, что ли? Два голоса — мужской и женский — попеременно долбили ему в голову, как молотками, требовали чего-то. А чего, какого ответа?
Ответа не было. Была эта пустота, было прежнее безразличие ко всему окружающему. Будто бы издалека, из какого-то другого мира, доносились к нему все события: эта песня, которую он слышал бессчётное количество раз, известия о разгроме немцев под Москвой, пожар на заводе и гибель старшего брата, уход Семёна из дома, заявление Анны, что она вступит в колхоз, разговор с кем-то, что председатель райисполкома Полипов ушёл на фронт, а на его месте работает теперь пузатенький, как самовар, мужичок из эвакуированных — Иван Иванович Хохлов, слухи, что бронь на комбайнёров и трактористов дали лишь до окончания будущего сева, потому что на механизаторских курсах МТС обучается сейчас около полсотни девок и баб…
Все эти события перепутались, когда какое происходило — неизвестно.
Однажды Анна сообщила, что Семён и Наташа расписались. Фёдор отреагировал на это довольно странным заявлением:
— Пущай. Всё равно на войну возьмут. — И тут же с издёвкой спросил: — Ваньку вот почему твоего не берут? Год-то его давно взятый.
Глаза Анны всплеснули холодным огнём. Сдерживая себя, она произнесла:
— Возьмут, когда надо будет.
— Я слыхал, в больнице он? С чего это?
— Сено возил и простудился. Сразу обои лёгкие прихватило.
— Ловок! — усмехнулся Фёдор.
Неделей позже после этого разговора Ивана выписали из больницы. Фёдор, идя после обеда на работу, столкнулся с младшим братом посреди улицы. Иван был жёлтый и худой, будто встал из гроба.
— Не кончилась война-то ещё, — сообщил Фёдор насмешливо. — Так что ищи способ опять в больницу нырнуть.
Иван улыбнулся, щурясь на яркое солнце, проговорил:
— Ишь вот как… Ни одна собака не облаяла пока, так тебя встретил. И разошлись.
Солнце садилось, синие тени от приземистых эмтээсовских построек и мастерских расплывались на утоптанном, не успевшем почернеть ещё снегу.
В красном уголке шло собрание механизаторов по поводу «усиления темпов ремонта и подготовки машинно-тракторного парка к севу», как было написано в объявлении, которое попалось на глаза Фёдору ещё утром.
На собрание приехал Кружилин, но говорил он пока не об эмтээсовских делах, а рассказывал о положении на фронте. Он говорил, что от Москвы немцев отогнали на восемьдесят-сто, местами даже на двести километров и более и продолжают гнать дальше, что правительство в начале марта приняло постановление о подготовке к весеннему севу 1942 года МТС Московской, Ленинградской, Калининской,