Тульской, Орловской и Курской областей, что, возможно, к началу сева все эти области целиком будут освобождены. Однако, говорил Кружилин, положение тяжёлое, Ленинград находится в круговой блокаде, немцы рвутся к Волге и на Кавказ…
Фёдор сидел у окна, глядел на длинные синие тени. Слова Кружилина доносились глухо, еле-еле, будто уши у Фёдора были туго забиты ватой. Зато отчётливо долбило и долбило в голову молотком прежнее: «Он знал, зачем он жил…» — «Зачем тогда ты живёшь-то?»
«А зачем действительно? — подумал вдруг Фёдор. — И — как?!»
Он нахмурился, крепко, до ломоты в дёснах, сжал зубы, до звона в голове напряг память, будто одним страшным и неимоверным усилием воли хотел вспомнить всю свою жизнь до мельчайших подробностей, оглядеть её враз как бы со стороны, с высоты какой-то. Но вспомнить ничего не мог, кроме того недавнего вечера, когда он последний раз ходил к Анфисе, когда, вернувшись, обнаружил в своём доме Ивана. Да и то вспомнил не Анфису и Ивана, а свой разговор с женой после ухода брата. Но зато почти до последнего слова, до малейших оттенков её голоса.
«— Значит, сама надумала уйти от меня? То-то, гляжу, осмелела, Ваньку ночевать оставляла.
— Уйду, сил больше нет.
— Расклеилась. Никуда ты не уйдёшь. И на том покончим.
— Уйду, уйду, уйду! Выпил ты всю кровь из меня, все соки… Всё, всё правильно Иван сказал про тебя: не любишь ты никого — ни меня, ни детей, ни жизнь эту, ни власть, — никого. И себя, должно, не любишь! Зачем тогда ты живёшь-то? Зачем?
— Интересно! Ну а дальше? Или всё?
— И на мне ты хотел жениться из жадности к отцовскому богатству… чтобы… чтобы развратничать потом на заимке, как отец.
— Вовсе интересно, хе-хе!.. Женился-то я в девятнадцатом на тебе, когда в партизанах был. К тому времени от богатства вашего один дым остался.
— Это уж так получилось, что в девятнадцатом… А я говорю — хотел раньше. Любил-то Анфису, жил ведь тогда ещё с ней, а жениться хотел на мне… А что от богатства нашего дым один остался — это тебя и точит всю жизнь, как червяк дерево.
— Замолчи… об чём не знаешь!
— Знаю! И отца моего ты жалеешь, которого Иван застрелил. А брата своего за это и ненавидишь… за то, что опомнился он, Иван, тогда, перешёл к партизанам, понял, где правда… Ты мстишь ему за это всю жизнь, потому что больше-то никому не в силах мстить… али боишься другим-то! Вот… Этаким никто тебя не знает, а я — знаю. Теперь… теперь тебя и он, Иван, раскусил… Теперь он тебе и вовсе смертельный враг…
— 3-замолчь! Ты-ы!»
Бубнил что-то, расхаживая около красного стола, Поликарп Кружилин, встряхивая головой, точно бодал воздух. «Ну да, ну да, это она правду сказала… Не всё в её словах правда, но есть. Про Анфиску, например… — мелькали, неслись куда-то неясные, перепутанные мысли Фёдора. — Как она сказала- то?»
Всё правильно. Месяца через полтора не то два после того, как получил от Инютина четыре десятки — заканчивали жать тогда кафтановскую рожь под Звенигорой, — Фёдор отработал эти деньги. Всю страду наравне со взрослыми бабами Анфиса жала и вязала снопы, Фёдор подвозил жницам харчи, воду из Громотухи, следил, крепко ли снопы эти вяжут, правильно ли составляют в суслоны, не ленится ли кто на работе, — словом, был приставлен к бабам в начальники.
— Ну? — не раз за это время протыкал его одноногий Инютин вроде и мягкими, водянистыми глазами. — Зазря я тебя на этакую лентяйскую должность определил?
— Как я? — воротил лицо от его взгляда Фёдор. — Матка при ней, взора не спускает.
Отворачивался, но примечал, что глаза Инютина сохнут, делаются ещё меньше и острее. Когда Инютин перевёл Анфисину мать на другие работы, подальше от дочери, стал говорить другое:
— Пугливая она. Сам же говорил, не силком чтоб… Погоди…
Но дело было не в матери и не в пугливости Анфисы. Она-то как раз не боялась Фёдора. Правда, когда он впервые встретил её, ещё в деревне, по возвращении из тайги, она смутилась, полыхнула огнём, но и тут не убежала, а стояла столбом, точно хотела сгореть на месте дотла.
— Невидаль, что ли, я какая? — спросил он.
— Ага. Прям страшилище усатое, — сказала Анфиса звонко. И так же неожиданно показала розовый язычок, убежала.
Фёдор сбрил усы, и, когда снова встретил Анфису, та хлопнула раз-другой густыми ресницами, лицо её пошло пятнами. Круто повернувшись, она быстро-быстро ушла. А когда через несколько дней увидела приехавшего на полосу Фёдора, чуть порозовела и шепнула, чтобы не слышали другие:
— С усами-то красивше ты, оказывается… — И, прыснув в кулачок, побежала прочь, по-детски ещё подпрыгивая.
Потом Анфиса совсем перестала стесняться Фёдора, часто подшучивала над ним. То жёсткий колосок за шиворот опустит, то, когда он задремлет в холодке под суслоном, подойдёт потихоньку, присядет на корточки и осторожно примется щекотать травинкой его лицо… И всё хохотала она, заливисто и беззаботно. Когда хохотала, на её переносице собирались мелкие-мелкие морщинки, круглые глаза озорно поблёскивали.
Чувство к Анфисе-скороспелке пришло незваное, совсем ненужное ему. И оно было какое-то странное, наполовину отцовское, что ли. И ему казалось, что он избавится он него, если сделает то, за что получил от Инютина деньги. И он решился, ещё раз предупредив старосту:
— Если всё ж таки шум пойдёт… и всё такое, чтоб, значит, защита, какая следует, была. А то я ведь тоже молчать не буду — Инютин, мол, подкупил.
— Всё будет, Федьша! — заверил старик. — Я энтой деревяшкой любому глотку заткну. Она, вишь, навроде бутылки, плотно войдёт. Не сомневайся.
Однако шуму никакого не было. Анфиса сразу поняла, что хочет сделать с нею Фёдор, не кричала, не сопротивлялась, только просила жалобно и тоскливо:
— Не надо, Фёдор… Пожалей! Ну, пожалей, рано мне ещё…
Потом она долго лежала на пожухлой траве, разметав влажные волосы. Из плотно закрытых глаз её по горячим щекам стекали две полоски слёз, пухлые, детские ещё губы обиженно подрагивали.
— Никому не говори, ладно? — попросил её Фёдор.
— Ладно, — прошептала она, всхлипнула и только потом разревелась. — А когда… когда свадьба- то?
— Свадьба? Будет свадьба… Вот подрастёшь маленько. А пока — ничего никому…
— Ладно, — опять всхлипнула Анфиса, прижалась к нему доверчиво, как котёнок. — Только ты люби меня. А уж я тебя буду — до последней волосиночки.
Фёдор чувствовал омерзение к самому себе, потому что знал — никакой свадьбы не будет.
Недавно, получив от одноногого Инютина сорок рублей, высосав из горлышка бутылку первача, Фёдор показался сам себе щепкой, которую несёт в кипящий громотухинский водоворот. И вот теперь, вот сегодня, вот только что сейчас, думал Фёдор торопливо, лихорадочно, со страхом, донесло, швырнуло в холодную пучину, закрутило. Что теперь делать ему с Анфисой? А с Анной? А с этим недоноском Кирюшкой как? А с родным братцем Ванькой, который вроде догадывается об чём-то, глядит на Анну какими-то просящими, тоскливыми глазами, а на него, Фёдора, мрачно зловеще, исподлобья?
И точно — закрутило его, Фёдора, понесло, завертело. Помогло ему избавиться от зарождавшейся любви к Анфисе то, что он сделал с ней тёмной, звёздной ночью в степи, или, наоборот, усилило его чувство — он и сам не знал. А Анфиса как-то вдруг переменилась, повзрослела будто сразу, по деревне ходила с большими синими кругами вокруг глаз, а в самих глазах её играли счастливые молнии. Она глядела на унылые домишки Михайловки с тихой, задумчивой улыбкой, и эта улыбка, гордо поднятая голова, весь её облик словно говорили, что открылось ей вдруг в жизни что-то такое небывало радостное, что другим вовеки не откроется. Он, Фёдор, понимал её состояние, тайно, со всякими предосторожностями, встречался