– Да ить ты моложе меня на двадцать пять годов?
– Я молода, а ты сильный, потянули бы одну упряжь. Возьми! Перекрещусь в вашу веру. Наряжусь в цветастый сарафан, миловать буду, целовать буду.
И заметался Степан, как волк, пойманный в капкан. Никто никогда так его не миловал, не ласкал. Меланья, та и целует-то, молитву сотворя, будто срамное дело творит. Кряхтел, плевался с досады, что не может вот так, как Сонин, жить. Наставник. С него братия берет пример. Даже думка шальная запала в голову: бросить все и бежать с этой продажной девкой. Но разве можно бросить свою мечту, свой дом, свою братию, власти лишиться? Стонал и скрипел зубами Степан.
А когда село солнце, тайком нырнул под красный фонарь и забылся в теплой ласке. Ловил до утра купленные поцелуи. Обнимал проданное тело. Грех и маета.
Утром снова встретил его Сонин, который нарочно стоял в прихожей. Бережнов достал две золотые пятерки, сунул ему, сказал:
– Молчи! Ох и сладка, язва! – тонко хихикнул.
– Купить хочешь? Не продаюсь. Пошли в кабак, просадим эту деньгу.
Ели, пили, забыли про торги. Сонин пел похабные песни, куражился перед кабатчиком. Сорвались мужики, как резвые кони с коновязи, и теперь взбрыкивают. Долго им придется отмаливать грехи.
– Не буду отмаливать. Любовное дело не грех. Это люд его выдумал. Убить человека – грех, украсть – грех. Пей, Ляксеич, и пойдем к бабам. Я человек непонятный, бога чуток боюсь, а самого на грехи тянет, как ворону на падаль. Не могу сказать, от ча такое? Эй, нищий, поди сюда, на рупь да помолись за мою грешную душу. А потом, Ляксеич, жизни-то отмерено с гулькин нос, потому жить надыть во всю ширь, со всего плеча. Не успеешь нагрешить, как уж пора умирать. Хочу и буду жить по велению сердца, а не по велению бога. Хочу воли, свободы! Пью за свободу! И не боюсь я ни бога, ни царя. Все они одним миром мазаны.
– Энто зря, зря не боишься бога-то. Царя – куда ни шло, а бога надыть бояться. Мало ли что? – осторожничал Бережное.
– Думаешь, бог меня держит в узде? Нет, ты держишь, ваша братия. Ты во сто раз богаче меня, но во столько же раз беднее. Нас смиряешь, себя смиряешь, а плоть-то не смиришь. Вот и ты стал блудником.
– Но ить я… ить она мне ндравится.
– Э, не виноваться. Мне баба без нраву не нужна. С того и любишь, что по нраву. Ить все подохнем! А меня, меня дажить можете хоронить без гроба, как похоронили Тарабанова. Плевать! Там пусто. Здесь жисть, здесь земная радость. Мне бы еще бабу Журавлева изведать, тогда и помирать можно. За одну ласку ба десяток бочек меду откатил.
…В деревне знали, что Сонин влюблен в Варвару. А Мефодий Журавлев спал и во сне видел его жеребца Коршуна. У этого коня, как говорил Сонин, два сердца. Он мог бежать десятки верст, не зная усталости. А резвей его не было в краю. За Коршуна купцы давали и пять, и десять тысяч рублей. Сонин не продавал. Зачем ему деньги? Он на скачках брал не меньше, да и гордость стоила тех денег. Вот Устину Бережнову он всегда мог дать Коршуна на разминку, посадить в бега вместо себя. Коршун любил Устина, а Устин его и того больше. Устин, как Алексей, никогда не брал в руки плети, если ехал на Коршуне. Стоило пощекотать за ушами, как Коршун вытягивался в струну и летел вольной птицей над землей. Распластается, не даст себя никому обогнать. Стоит трижды просвистеть Устину, как Коршун тут как тут. Коршун признавал Устина и хозяина. Больше никто никогда на его спину не садился.
Года два назад, осенью, сидели мужики на бревнах под окнами Сонина – у него всегда у дома валялись бревна, лузгали семечки, лениво перебрасывались словами. Искали зацепку, чтобы начать причащаться к медовухе. А тут и скажи Мефодий Журавлев:
– Эх, продал бы ты мне Коршуна, ничего бы боле в жизни не надо.
– То так, баба у тебя первая на деревне, еще бы коня – и все. Придется продать, мужик изнывает.
– Продай, Степаныч!
– Продаю, так и быть, давно ты мне проходу не даешь.
– Сколько? Счас кубышку растрясу!
– Сколько? Да даром, два рубля золотишком.
– Ты ошалел! Такому коню цена пять тышш! Окстись! – зашумели мужики. – А може, запалил жеребца, може, опоил?
– Ха, можно проверить. Мефодий, ты красивого араба купил – бег на десять верст, и мой Коршун того араба оставит на три версты позади. Ну, по рукам, Мефодий, спор на три бочки медовухи по пять ведер. Разбивайте, мужики!
Тут же и устроили бега. Коршуна повел Устий, араба – Журавушка. Но где там – за десять верст бега Коршун оставил араба позади больше чем на три версты.
– Хорош конь! Молодец! – трепали мужики Коршуна по холке.
– Что конь, это Устин молодец! – усмехнулся Сонин. – Срослись с Коршуном, вот и оставили с носом араба. Гони медовуху, дружище.
– Так сколько за коня-то? – суетился Журавлев.
– Два рубля золотишком и бабу твою на три ночки.
Грохнули мужики, схватились за бока, закатились в смехе. Все знали, как ревнует Варвару Мефодий, без него она ни шагу не сделает за ограду. Не любит, когда мужики таращат глаза на его красавицу: стройна, росла, походка мягкая, лицо чистое, глазищи готовы весь мир обнять, а губы будто переспелые яблоки – тронь и брызнут соком. И хитрющая улыбка, которая будто говорила: «Нате, я вся тут. Мефодий кто, Мефодий – теленок. Мне бы мужика посильней да ночку потемней…»
При виде Варвары мужики только покрякивали да чесали затылки. А Алешка Сонин ей в глаза говорил: «Эко, какие телеса тебе бог отвалил. А ить грешно, Варварушка, мужиков дразнить. На сеновальчик – и тышша твоих…» – «Не пойдет, Алешка, умрешь от моей ласки, оставишь бабу Катю вдовой. Да и жидок ты, поди мой-то кузнец глыбаст, клешаст. А ты – недородок… Мне бы кого посильнее…»
Вспыхнул Мефодий, сжал кулачищи, но сдержался. Молча прикатил три бочки медовухи на полянку, и началась шумная и разухабистая пьянка. Упилась вся деревня. Потом мужики боролись. Любит русский мужик силой помериться, но Фотей всех положил на лопатки.
Фотей и Евсей Бережновы едва нашли своего брата. Вытряхнули его, голенького, из постели продажной девки, поставили на ноги, а Фотей так жамкнул брата, что у Степана глаза из орбит полезли.
– Так вот ты чем тута занят? Прелюбодействуешь! А что над нами творишь? Спасибо Алексею Сонину, встретили его дорогой, он нам на ухо шепнул, где тя искать. Прознай про то люди, то в лоскуты бы тебя порвали. Никто не пикни, а сам!.. – рычал зверем Фотей.
– Всю эту богадельню разнесем! – ревел Евсей. Вырвал прут из железной койки, связал его узлом и швырнул в угол. – Вот так же тебя свяжут. А ты брысь отселева! – рявкнул на чернявочку.
Степан лишь мычал, мотал головой, вяло отбивался от братьев.
– Так слушай, бежала баба Уляша с бабой Безродного. Грозились они всю правду о нас рассказать. За ними гнались твои двоедушники, но у них убили коней.
– Что?! – враз пришел в себя Бережнов. – Поймали утеклецов?
– Нет. Наши сторожат их на вокзале. Они уже билеты купили на поезд. Поезда ждут. Обе с винтовками.
– Та-ак! Подай одежду. Дьявол попутал, уф! Погодите, погодите. Вчерась я видел здесь