на этой земле для человека. Потому человеки должны быть разумны и смирны по весне. По весне надо добреть, по весне надо любить. А как полюбишь, то и подобреешь…»
Вчера отцы побратимов собирались на совет. Решили женить сыновей.
– Хватит этим пестунам ходить холостыми, уж по двадцать второму году пошло. Мы в такую поричку уже детей имели. Взяли моду отцов не слушать.
– Хватит, женить будем. Петра на Насте, Устю на Саломее, Романа на Секлетинье. – Сонин рад своих дочек спровадить. Только Журавушку не шибко привечает будущий тесть: мол, худ, не болен ли?
– Роман мой чтой-то заколодил, и не могу сдвинуть с места, – ворчал Мефодий Журавлев, чесал жидкую бороду. – Так мне и ответствовал, мол, не женюсь, пока кого-то не полюблю. Тоже взял моду от Устина. Да и баба Катя многое им наговорила о любви-то. Покойный дед Михайло тоже засорил им мозга.
– Сечь будем, но оженим.
Эти слова передал побратимам Макар Сонин. Он был на том совете. Летописец должен бывать везде, на любом тайном вечере…
Жарко горят дрова в костре. Жарко в груди у Устина, да и больно. Не может он снять тот жар, унять боль. Вскочить бы сейчас на Коршуна, ему только свистни, он, как Сивка-Бурка, вешая каурка, тут же прилетит. Упасть бы на его спину и улететь на поиски Груни. Но куда лететь, вчера отец показал справку о смерти Груни. Наложила на себя руки. И зачем она это сделала? Устин ее любит, все, что было, прошло, любит такую, какая она есть. Но не хочется верить, что нет уже Груни, бабы Уляши, многих нет. Зачем же показал отец справку, что умерла Груня? Ведь Устин об этом не спрашивал? Может быть, та справка лживая?
Застонала, заплакала в забоке неприкаянная Квонгульчи. Арсе говорил об этой птице, что у нее украли любовь, вот она и ищет ее, зовет любимого своим криком. Зовет с весны до глубокой осени.
– Квон-гу-гуль! Квон-гу-гуль! Брат-братко! Брат-братко! – чисто и мелодично кричала ночная птица, а к осени ее голос охрипнет.
«А если поискать Груню, – думал Устин, – съездить в Спасск, там все разузнать? Может быть, врут люди?»
– Вот кричит, кричит, так и не может докричаться своей любви. Весна, лето, осень. Не люблю я осень, тягостно по осени на душе, – тихо говорил Журавушка. – Тоже кричу, кого-то ищу, а кого? Кого я люблю, те меня не любят, а кто меня любит, тех я не люблю. Тяжко. Умру, но не дам себя женить. Я не бугай, а человек. Пусть будет у меня вечная осень.
– О какой ты осени говоришь? – спросил Петр.
– О той, что называется старостью. В своей любови Устин сам виноват: робел, нудился, что была замужем. Теперь нудится. Может, будет нудиться до самой старости, как баба Катя. Я-то знаю себе цену: лицом черен, телом худ, как жердь стоеросовая, умом слаб, – говорил с иронией о себе Журавушка. – Но и при этом хочу быть человеком, жить по любви. Хватит! – закричал Журавушжа, схватил головню и метнул ее в тьму. – Люди мы, и есть у нас души.
– Ну чего запел заупокойную молитву? – тронул за плечо побратима Устин.
– То и запел, что вековать мне в одиночестве. Петра Настя Сонина любит, тебя – ее сестра Саломка, сказывают, ночами не спит. На лик почернела оттого, что ты, Устин, обходишь ее стороной. А ить Саломка стала красивей Насти. А была цапля цаплей. Мало в чем Груне уступит. Устин, нечего терзаться, а жениться надо. Полюбишь ты Саломку, забудешь покойную Груню.
– Ладно, не сватай, уже просватан. Устал я противиться воле родителей. Мать волчицей смотрит, да Митька шипит, мол, женись, хочу и я жениться. Вперед меня его не женят. Да и Саломка мила мне.
– Так уж и мила? – усмехнулся Петр.
– Может быть, не совсем так. Алексея Степановича жалко. Любит он меня пуще своих сынов и дочерей. Прямо неловко, когда он так шибко задабривает меня, то Коршуна чуть ли не насовсем отдает, то соболевать кличет, то на медовушку зазовет. Жалко мужика. Не хочет он терять своего зятя. Даже простил и то, что я его звезданул по боку, когда дрался в суде.
– Сонин добрый мужик. Уйди он из нашей братии – был бы добряк из добряков. Но наши ему ходу не дают.
– Ну и прелюбодей был бы добрый, – буркнул Петр.
– Нам на то плевать.
– И все же мерзопакостна наша житуха. Может быть, мы давно бы женились, ежли бы встречались со своими невестами. А то ить ни разу на вечерке не посидели.
– То так. Когда рядом плечо, то и погреться около него хочется. Ладно, не нуди нас, мы уже почти женаты, – скорбно усмехнулся Устин и глубоко вздохнул.
А Квонгульчи все плакала и плакала. Постанывала ночь…
Всхрапнули кони, Устин взялся за сошники и пошел, пошел ворочать прикорнувшую землю, будить заспанную. А от земли пар, духмяный запах, в небе радостное солнце. Отваливаются пласты.
Перед глазами Груня. Когда же она исчезнет с глаз, уйдет из души? Да и не любовь, а робкое начало любви. Потом вспышка молнии, и земля погрузилась во тьму. Все ушло в землю. Из земли взят – в нее и пойдешь.
– Но-о! Но-о, милай! – покрикивает Устин, пашет землю. Земля лечит душу…
И вот солнце припало к сопкам, устало оно, устали люди, устали кони. Кончай работу!
На таборе радостное возбуждение. Устин открыл заветный туес медовухи на два ведра. С устатку можно и выпить. Бог тоже, сказывают старики, на седьмой день недели устроил себе отдых, когда создавал землю, выпил с устатку, и спалось ему хорошо. Так и пахари: напахались, теперь выпьют и хорошо поспят.
Будет ли спать Устин? Едва ли. Ни работа, ни медовуха не приносили ему сна. Живет будто в двух мирах.
Накатилась ночь. Еще один день прожит.
Отпахались, отсеялись мужики. И загудела Каменка пьяными голосами, залились колокольчики под дугами серебряными голосками, шалый ветер поднимал пыль на дорогах. Свадьбы. Две свадьбы. Два побратима становились мужиками. Не уломали-таки Журавушку жениться. Пропивает он своих побратимов, волю их пропивает. Кривятся тонкие губы в непонятной усмешке, шибко пьет Журавушка. Орет что есть мочи тонким голосом:
– Горько! Горько!
В жизни, может, будет и горько, лишь бы дружба не отдавала полынной горечью, не перегорела.
Жарко пламенел закат. Тайга, усталая, истомленная зноем, засыпала.
Побратимы вышли на пантовку. Остановились на ночлег у ключика. Этот не устал, бойкий, говорливый, все хлопотал и хлопотал, звенел и захлебывался. Охотники натянули полог, натаскали дров на костер: в тайге ночами бывает знобко. А тут и звезды высыпали, будто кто бисер рассыпал по полу. Сияют, живут.
Легли побратимы на хвойник, молчат. Тяжело молчат. Как-то непривычно долго были порознь.
– Ну что, мужики, приуныли, аль царевны не любы, – усмехнулся Журавушка. Теперь он побратимов называл мужиками. – Давно мы по душам не говорили. Отвыкать стали. Женки уже не отпускают, под свои бока тянут?
– Будя! – рыкнул Петр Лагутин. – Не познал бабу, не порочь ее.
– Будя, так будя. Деньков семь тому назад я пошутковал чуток. Иду с мельницы нашего