плаката «А ты потрудился на благо Родины?» — только лицо мое удивительно напоминает лицо Хай Сиси.
Нас не водили на работу, покуда снег не растаял.
Я люблю снег. Впервые мне довелось увидеть его в Чунцине. Как-то утром моя няня помогала мне одеться, я вылез из кроватки, сдвинул оконные занавески, и в тот же миг меня ослепило серебристо-белое сияние. Еще вчера такие жалкие лачуги на склонах гор и редкие рощицы бамбука теперь, под снежным покровом, казались прекрасными, точно во сне. Этот чистый, без единой капельки грязи мир наполнил мою детскую душу печалью — мне захотелось слиться с Великой Природой. И я зарыдал в молчаливом благоговении перед величием мироздания. Смею сказать, что не будь этого снега, мне бы не удалось сформироваться так рано, стать позднее поэтом, а еще позже...
На лессовой равнине снег был прекрасен. Прекраснее, чем на юге. Там снег лишь напоминал о зиме, как на севере, при виде снега, начинаешь мечтать о весне. Да, этот снег на лессовом плато предвещает весну.
Сегодня мне предстояло вывозить на поля тот самый навоз, который несколько дней назад мы специально измельчали. Поля под снежным покровом кажутся необыкновенно ровными и опрятными, словно с них смели все лишнее. Гребни холмов, островерхие пригорки, гряды валунов по склонам оросительных каналов, резко очерченные вершины деревьев — все приобрело мягкие, плавные очертания, потеряло остроту, сделалось округлым, нечетким, будто небесный петух укутал землю нежнейшим пухом. Чудилось, что снег теплый, и хотелось приникнуть к нему щекой.
Мне выпало сопровождать другую повозку, не Хай Сиси. Мой возница, невероятно молчаливый и медлительный крестьянин лет пятидесяти, успел сделать всего две ездки, пока Хай Сиси сделал пять.
— Вот дурак! Знай нахлестывает! А мы помаленьку-потихоньку! — Он победоносно воззрился на Хай Сиси, промчавшегося мимо нас, и потер рукой покрасневший от холода нос. Это было все, что он сказал за весь день, да и обращался он скорее к самому себе. Его осуждающее «Знай нахлестывает!» имело единственный смысл: стараться на работе — только неприятности наживать. Это был его жизненный принцип.
Ладно, пусть себе тащится еле-еле, зато у меня есть время помечтать. Повозка мерно покачивалась, и я чувствовал себя словно во сне. Снег навевал мысли об Андерсене, о Пушкине, о Лермонтове...
Колеса повозки не смогли преодолеть неглубокую борозду, и возница остановился. Ладно, пусть себе сидит, все свой нос никак в покое не оставит. В лагере таких недотеп называли «дохлыми собаками». Ни угрозы, ни принуждение не могли заставить их шевелиться поживее.
Почему я сказал, что ее глаза «смущают»? «Сочувствуют» — было бы точнее. Я перебирал слова, подыскивая возможно более верное. Теперь, когда мне не голодно, в моей душе стали зреть какие-то неясные порывы, рождалось нечто, долгие годы не имевшее выхода. Мое сердце напоминало паучью паутину, которая, сверкая капельками недавнего ливня, тихо колеблется под карнизом.
Вдруг я почувствовал, что краснею.
Вместе с другими женщинами она ворочала навоз, который грязнил белый снег, выделяясь на нем отвратительными лишаями. Зато удобно было следить, сколько уже наработано. Для одного дня неплохо! После полудня, когда моя повозка в очередной раз возвратилась с поля, бригадир крикнул: «Кончай работу!»
Крестьяне разбрелись по домам. Она поджидала меня возле навозной кучи, опершись на лопату.
— Когда отдохнешь, приходи ко мне, а?
— Что, нужно что-нибудь сделать? — тупо спросил я, слезая с телеги.
— Что, что...— Она явно поддразнивала меня.— Тяга в лежанке так себе — вот что!
После ужина я отправился к ней. Конечно, сначала я съел просяную лепешку с нашей кухни. Мои соседи занимались собственными делами или думали каждый о своем, и никто не обратил внимания на мой уход. Да и кому бы пришло в голову подозревать меня! Только представить рядом меня с моей физиономией и ее... Но я шагал, и не куда-нибудь, а на свидание.
Как и у всех в деревне, ее окно состояло из множества мелких осколков стекла. Видно, госхоз приобрел но дешевке стеклянный бой. Она сидела на лежанке и чинила одежду Эршэ. На стене масляная лампа, сделанная из бутылки. Пусть на женщине нет «накидки», но сколько нежности и доброты в ее облике.
— Так что с лежанкой? — спросил я, входя, хотя и был совершенно уверен, что тяга превосходная.
— Что, что... — Она опять передразнила меня. — Почему так поздно?
Когда она смеялась, ее мелкие зубы поблескивали в колеблющемся свете лампы. Нижний ряд зубов чуть-чуть выступал вперед, но это ее нисколько не портило, скорее даже подчеркивало ее прелесть. Смех разбудил ребенка. Она встала, чтобы принести миску с капустой и картофелем и две пшеничные лепешки.
Мягко, с улыбкой, но я все-таки попытался протестовать:
— Не надо, право, у вас так мало муки, побереги ее для Эршэ.
— Опять за свое! — И она снова принялась хохотать. Я ничего не понимал.— Хватит ерунду городить, — сердито сказала она. — Обо мне не беспокойся. Зря, что ли, они называют мой дом «Ресторан