похвалили за форсированную и очень результативную работу. Наши исследования будут положены в основу технологии изготовления резин, и их сразу использует промышленность.
На душе у меня радостно, как в хороший праздник. Люблю делать работу, необходимость которой очевидна. Из меня, конечно, не вышел бы чистопробный ученый, который способен заниматься отвлеченной теорией, не зная, можно ли будет использовать ее практически.
Как все-таки хорошо, что нас с Алексеем, помимо всего прочего, связывает и общее дело, — он делится со мной своими мыслями и планами не только как с другом, но и как со специалистом».
«Стоит жить на свете, ох как стоит! Алексей подарил мне месяц. Целый месяц! И выбрал, хитрец, место. Станица Федосеевская, где никого из знакомых наверняка не встретишь. Приехал с женой, с ребенком — и баста. Я так привыкла к новой роли, так вошла в нее, что даже страшно становилось. А милейший Данила Степанович никак не мог на нас налюбоваться и все удивлялся, как это Алексей подобрал себе такую жену, которая словно для него слеплена. И, главное, безошибочно подобрал, с первого раза… Эх, знал бы он!..
Какое это поэтическое место! Станичка — одна улица, зажатая между серебристым Хопром и меловой горой. Сады с одной стороны спускаются к самому берегу, с другой — взбираются на взгорье. Взбираешься за ними ты — и горизонт раздвигается необъятно. За рекой, куда только хватает глаз, тянется могучий лес с врезанными в него озерами. На этих озерах мы с Алешей и рыбачили и охотились.
Нет, пожалуй, большей красоты в мире, чем лесное озеро на рассвете, когда отражает оно в себе могучие дубы и могучие облака. Оно красиво еще и потому, что все время меняет свой цвет — от темно- зеленого до нежно-голубого, словно незримый кто-то растворяет в воде самые разные краски. И я, типичный потомок плаксивой интеллигенции, полюбила тот миг, когда застоявшуюся утреннюю тишину вдруг разрывает звук выстрела, и озеро, испуганное падением чирка, ломает очертания дубов и разметывает облака.
Воображаю, как удивилась бы маман, увидев свою дочь в широкополой задыренной рыбачьей шляпе, с удочкой в руке. Червей насаживал Валерик, рыбу с крючка снимал Алеша, я только закидывала удочку. Да, рыбак заправский, ничего не скажешь! И стрелять я научилась. Не по сидячей дичи, а влет. До сих пор синяки на плече. Лека умилялся, говорил, что я неправдоподобно разносторонне способная.
Маленький мой Валерик, он так привязался к Алексею! Страшно хочет быть похожим на него. Во всем. Стал причесывать пятерней волосы, теребит кончик носа, когда собирается изречь что-нибудь «глубокомысленное», и сто раз на день говорит мне: «Мама, здравствуй».
Я уже не жалуюсь на свою судьбу. Можно год ожидать такого месяца. Жалко было даже засыпать. — Во сне я не чувствовала, что Алеша рядом, что мы вместе, что он мой. Но зато как радостно просыпаться утром! Первое, что я испытывала, проснувшись, — это ощущение неизбывного счастья. До сих пор отголоски его живут во мне.
Теперь буду ждать отпуска в будущем году. Да, долго ждать тебе, Лена. Одиннадцать месяцев. 335 дней. Три-ста, да еще тридцать, да еще пять…»
Брянцев пролистал страницы дальше. Они жизнерадостно начинались и жизнерадостно заканчивались. Были свежи воспоминания о счастливом месяце, жила надежда на скорую встречу. Но, как назло, в Москву ему выезжать не приходилось. Не пришлось и в отпуск пойти. Лена часто писала письма, беззаботные, бодрые, но он чувствовал себя виноватым и проклинал свою участь.
Потом Елена стала реже обращаться к дневнику. Записи стали короче, и характер их изменился: появились нотки грусти и даже отчаяния.
«Прилетел Алексей. На один день. Позвонил на работу, что-то говорил, что — я так и не разобрала, — торопился и говорил быстро. Не выдержала, помчалась на аэродром — хотелось увидеть хоть издали. Увидела в окружении людей, очевидно, с завода. И он заметил меня, изменился в лице, но быстро овладел собой и великолепно разыграл приветливое спокойствие. Так разыграл, что даже в глазах его я большего не прочитала. Стало страшно: может он и не играл?..»
Только сейчас Брянцев заметил, как изменился почерк Елены в дневнике. Напоминавший вначале катящиеся по желобу одна за другой дробинки, он становился все более размашистым и угловатым, иногда даже неразборчивым.
Одна страница снова привлекла его внимание.
«Случилось невероятное. Я уступила просьбам Коробчанского провести с ним вечер. Сколько можно подвергать себя добровольному заточению! Я же в конце концов не в монастыре. Лешка не один, у него жена… Кстати, когда я думаю об этой женщине, кровь бросается мне в голову. Кто из нас имеет больше прав на Алексея? Конечно, я. Больше прав у того, кто больше любит.
Коробчанский красив, умен и тонок. Были на концерте, слушали Листа. Он положил свою руку на мою и не отпускал до окончания концерта. И я не отнимала, хотя его рука мешала слушать. Меня раздражала игра в интим и его самоуверенность. Очевидно, он избалован успехом, но никто в нашем институте не может похвастаться его расположением. Он часто заходит ко мне в лабораторию, и я не могу сказать, что мне не льстит его внимание.
После концерта были в ресторане. Потом он проводил меня. Когда подошли к дому, он попросил разрешения зайти. Я поколебалась, больше для приличия, и согласилась.
Сидели на диване. Он снова завладел моей рукой и поцеловал в губы. Я ответила ему, ничего не испытывая. Этот внутренний холод меня испугал. Испугала Лешкина власть надо мной. Я поняла, что мне никто, кроме него, не нужен. Совсем не нужен. Он или никто. Стало страшно. Ведь мне не так много лет, и мне опостылело одиночество. Коробчанский обнял меня. А потом один его жест, очень мужской и очень резкий, подействовал отрезвляюще. Я вырвалась и попросила его уйти. Он был озадачен и не сразу поверил в искренность моей просьбы. Начал что-то говорить о своих серьезных намерениях. Но мне он не нужен.
Он ушел. Я была в отчаянии. Ничего не произошло, но я пала в своих глазах, потому что могла пасть. Пусть этого не случилось сегодня, в этом не было моей заслуги. Но пройдет время…»
У Брянцева выступил холодный пот. Даже руки покрылись испариной, и пальцы оставляли влажные следы на страницах, которые он торопливо просматривал, отыскивая фамилию Коробчанского. Впервые в жизни он испытывал острую, мучительную ревность. Не нашел. Открыл последнюю страницу. Она была без даты, написана в виде письма, возможно даже сегодня.
«Знаешь ли ты, Алеша, какие причиняешь мне невыносимые муки? С настроением еще можно бороться, но с состоянием… Неужели ты не чувствуешь, что можешь потерять меня? Совсем, навсегда. Я устала любить, я не могу больше ждать. Всего ждать: приезда, когда тебя нет, отъезда, когда ты есть. Ждать дня, когда мы будем вместе, дня, в который я больше не верю. Ты не обманываешь меня, нет, ты обманываешься сам. Тебе только кажется, что у тебя хватит сил уйти с завода, который вырастил тебя и который теперь растишь ты. И у меня не хватит сил требовать от тебя этой жертвы…
Была бы я человеком другого склада, все было бы проще. Но я не выношу неопределенности. Лучше плохой конец, чем бесконечные ожидания. Я не могу рассказать тебе обо всем, что творится со мной. Хочу, чтобы ты пришел ко мне не из жалости. Это у нас, женщин, любовь иногда начинается с жалости. Мужчины