труб, направленных в бочку для сбора дождевой воды. Старший путник был мужчиной средних лет с землистым, измученным заботами лицом, украшенным тем, что издали часто принимали за усы; на его голове сидела бобровая шапка сомнительного возраста и почтенного, если не респектабельного вида. Младший, в котором проницательный читатель без труда узнает героя моей истории, имел телосложение, которое едва ли можно забыть, увидев однажды: некоторая склонность к тучности была лишь незначительным изъяном по сравнению с мужественным благородством очертаний, и, хотя строгие законы красоты могли бы потребовать несколько более длинных ног для того, чтобы сделать его фигуру более пропорциональной, а его глаза должны были бы лучше сочетаться друг с другом, однако для тех критиков, которые свободны от вкусовых ограничений — а таких много, — для тех, кто мог закрыть глаза на недостатки его фигуры и подчеркнуть ее достоинства — хотя немногие могли справиться с этой задачей, — и, превыше всего, для тех, что знал и ценил его характер и верил, что мощь его разума превосходит способности его современников — увы! таких еще не нашлось, — для них он был самим Аполлоном.
Что с того, если будет вполне уместно заметить, что его волосы были слишком грязными, а его руки слишком давно не прикасались к мылу? Что его нос задран слишком высоко, а воротничок рубашки опущен слишком низко? Что его бакенбарды заимствовали весь цвет с его щек, не считая того немногого, что перешло на жилет? Такая банальная критика недостойна внимания любого, кто претендует на завидный титул ценителя прекрасного.
Его звали Уильямом, а его отец имел фамилию Смит, но, хотя он представлялся многим из высших кругов Лондона как «мистер Смит из Йоркшира», к сожалению, ему не удалось привлечь к себе общественное внимание в той мере, как он заслуживал: некоторые спрашивали его, как далеко в прошлое уходит его родословная, другие грубо намекали на то, что его положение в обществе не является совершенно исключительным, а саркастические расспросы третьих, касающиеся сомнительной принадлежности его семьи к пэрскому сословию, на которую он якобы собирался объявить свои притязания, пробудили в груди благородного юноши пылкое стремление к высокому титулу и родству со знатью, которым его обделила жестокая Фортуна.
Так в нем зародилась идея о вымысле, который в его случае нужно считать не более чем поэтической вольностью и посредством которого он вступил в мир под громким именем, указанным в названии этой истории. Этот шаг уже заметно увеличил его популярность — обстоятельство, которое его друзья прозаически сравнивали с «новой позолотой на фальшивом соверене», — но которое он сам более возвышенно сравнивал с «фиалкой бледною в долине мшистой // воссевшей вместе с королями», хотя, как принято считать, фиалки от природы не предназначены для такой участи.
Путники, погруженные в свои мысли, шли по крутой дороге в полном молчании, если не считать тех моментов, когда необыкновенно острый камень или неожиданная рытвина вызывали невольный вскрик боли, убедительно демонстрирующий связь между Разумом и Веществом. Наконец молодой путник, с трудом отвлекшись от тягостных раздумий, нарушил ход мыслей своего спутника внезапным вопросом: «Как думаете, сильно изменился ее облик? Хотелось бы надеяться, что нет».
— Кто? — раздраженно отозвался старший; потом, торопливо поправившись и проявив тонкое знание правильной речи, он заменил свой вопрос выразительной фразой: — Кто эта «она», о которой ты говоришь?
— Тогда забудьте, — попросил молодой человек, чья натура была настолько поэтичной, что он никогда не переходил на обычную прозу. — Забудьте все, о чем мы говорили только что… Поверьте лишь: она всегда живет в моих мыслях!
— Только что! — язвительно повторил его друг. — Прошел уже целый час с тех пор, как ты последний раз открыл рот.
Молодой человек кивнул, соглашаясь с ним.
— Уж целый час прошел? Да, верно, верно. Мы проходили через Лит, как я припоминаю, и я тихо нашептывал на ухо сонет трогательный тот, посвященный морю, что я недавно написал, с началом вот таким: «Ревет, вздымается, ярится океан, и мачта гнется…»
— Ради всего святого! — перебил старший, и в его умоляющем тоне звучала настоящая искренность. — Только не начинай все сначала! Я уже терпеливо выслушал это один раз.
— О да, тут ваша правда, — ответил озадаченный поэт. — Что ж, хорошо: тогда она опять вернется безраздельно в мои думы.
Он нахмурился и закусил губу, бормоча про себя такие слова, как «печенье», «влеченье» и «коловращенье», словно пытался подобрать рифму к чему-то. Путники приблизились к мосту; справа выстроились лавки, а слева блестела вода, и снизу доносились неразборчивые голоса моряков. Подхваченный морским бризом, до них долетел аромат, смутно напоминающий соленую селедку, и все вокруг — от легкого волнения в гавани до белых дымков, проплывающих над крышами, — говорило одаренному юноше лишь о поэзии и только о ней.
Глава II
И Я ВСЕ ТОТ ЖЕ
— И все же, как ее зовут? — спросил прозаично настроенный спутник. — Ты никогда не говорил мне об этом.
Слабый румянец заиграл на щеках юноши. Может быть, ее имя звучит непоэтично и не согласуется с его представлениями о гармонии природы? Наконец он заговорил, неохотно и невнятно:
— Ее зовут… Сьюки.
Долгий, тихий присвист был единственным ответом; глубоко засунув руки в карманы, старший отвернулся. А несчастный юноша, чья чувствительная душа получила грубую встряску от такого насмешливого обращения, ухватился за поручень рядом с собой, чтобы унять дрожь в ногах. В этот момент их слуха достигли звуки отдаленной мелодии на утесе, и в то время, как его бесчувственный товарищ направился в сторону утеса, расстроенный поэт поспешил к мосту, чтобы дать выход своим сдерживаемым чувствам незаметно для прохожих.
Солнце уже садилось, когда он ступил на мост, и вид неподвижной водной поверхности внизу успокоил его мятущийся дух. Упершись локтями в перила моста, он предался печальным размышлениям. Какие видения наполняли его благородную душу? Черты его лица светились бы умом, если бы оно имело хоть какое-то выражение, а хмурый взгляд был бы ужасен, если бы обладал хоть каким-то достоинством. О чем он думал, глядя на тихую рябь прилива своими красивыми, хотя и налитыми кровью глазами?
То были видения прежних дней, сцены из счастливого времени детских передничков, патоки и невинности; из туманной дали прошлого выплывали призраки давно забытых книжек по правописанию, грифельных досок, густо исчерканных ужасными суммами, которые редко получались вообще и никогда не оказывались правильными; щекочущее и даже болезненное ощущение вернулось в костяшки пальцев и зашевелилось у корней волос; он снова был мальчиком.
«Итак, молодой человек! — раздался голос из ниоткуда. — Выбери одну из двух дорог, которая тебе нравится, но ты не можешь остановиться посередине!»
Слова не вызвали у него отклика, но направили ход его мыслей по новому пути.
— Дороги, да, дороги, — прошептал он, а потом заговорил громче, осененный блестящей идеей. — О да, и разве я не Колосс Родосский?
При этой мысли он мужественно выпрямился и широко расставил ноги, упершись в мостовую.
…Было ли это видением его разгоряченного воображения? Или суровой действительностью? Медленно, очень медленно мост начал расходиться под ним; его ноги почти лишились опоры, и его поза лишилась всякого достоинства, но он не заботился об этом. Будь что будет — разве он не Колосс?
…Наверное, размах шагов Колосса соответствует любой чрезвычайной ситуации, но растяжимость напыщенного стиля ограниченна; в этот критический момент «сила природы не могла пойти дальше» и оставила его, и на смену ей пришла сила притяжения.
Иными словами, он упал в воду.