Фермопилах; принимал на себя страшный удар тяжелой римской пехоты в рядах легковооруженных галлов под Каннами, в самом центре грозного ганнибалового полумесяца; замерзал в составе Великой армии в сорокаградусные морозы на Смоленской дороге… Он тонул, горел заживо, его рубили мечами, протыкали пиками… Его бесчётное число раз пытали, вешали, распинали…
Он прожил за эту неделю тысячи жизней. Умер тысячью смертей и испытал боль, страдания и муки, восторги и радости тысяч людей. Солдат, убийц, насильников… Героев и пророков. Палачей и их жертв. Казалось, ад выпустил свои души, чтобы все они прошли через Курбатова. Чтобы он ощутил и почувствовал всё то, что в свое время ощущали и чувствовали они. Понял их, понял, ради чего они жили, ради чего совершали свои подвиги и свои злодейства. И ради чего умирали.
Когда через неделю все кончилось, Курбатов стал по сути совершенно другим человеком. На тысячу лет, на тысячу жизней мудрее. Истины, в которые он всегда свято и безоговорочно верил (а может, просто никогда особо над ними и не задумывался!), вдруг задрожали и заколебались. Черное стало белым, а белое черным.
При холодном и безжалостном свете его тысячелетнего опыта мир стал выглядеть вдруг совсем иначе. Миражи исчезли, туманы рассеялись — и вечные истины снова засияли во всей своей холодной, равнодушной, бесстрастной красоте. Предстали в своем чистом, изначальном, первозданном виде. Добро снова стало добром, а зло — злом. Подлость — подлостью, ложь — ложью, а предательство — предательством. Под какими бы личинами и масками они ни прятались и в какие бы одежды ни рядились. Он и сам тысячи раз бывал в тех своих жизнях и лжецом, и подлецом, и предателем — и теперь сразу видел их насквозь, безошибочно узнавал с первого взгляда.
Он снова понял, что такое достоинство и честь, как прекрасна победа, и как горько и ужасно поражение. Что такое друг и что такое враг. И что такое любовь.
Это новое знание переполняло его, и он просто не знал, что с ним делать.
И тогда он решил написать книгу. Роман. Он никогда ничего не писал до этого и поначалу даже не знал, с чего начать и как вообще за это взяться.
Но всё оказалось на удивление просто. Даже слишком просто. Он даже и не правил в тексте почти ничего и вообще не знал, начиная, о чем будет писать дальше и чем в итоге всё закончится. Слова сами рождались в душе, как будто кто-то посторонний нашептывал, надиктовывал ему их, а он должен был лишь только успевать их записывать. Печатать. Заносить в компьютер.
Не прошло и трех недель, как книга была завершена. Это было какое-то странное произведение. Роман, не роман… повесть, не повесть… Его, собственно, и художественным-то можно было назвать лишь с большой натяжкой. Не было ни сюжета, ни главных героев, были лишь какие-то отдельные, разрозненные куски, обрывки, черепки, осколки чьих-то жизней и чьих-то судеб. Чьих-то записок, дневников, размышлений…
И тем не менее, это было несомненно единое произведение. Проникнутое каким-то единым, общим замыслом, не понятным до конца в момент написания даже самому автору. Оно безусловно оставляло по себе впечатление цельности, монолита. По прочтении куски его, казалось бы, совершенно между собой не связанные, каким-то волшебным образом складывались вдруг во что-то единое, целое; и это единое производило на читателя эффект, поистине магический; действовало непосредственно на его душу, властно вторгалось туда, легко обходя и минуя все бесчисленные заслонки, барьеры и фильтры сознания и подсознания: моральные, нравственные, этические, религиозные.
Отсутствие единого сюжета фактически лишало читателя возможности хоть как-то противиться и сопротивляться этому страшному внушению, поскольку он до последнего момента так и не понимал, в чем же, собственно, его пытаются убедить? Автор двигался маленькими шажками, вроде бы совершенно бессистемно и хаотично, в самых разных, подчас словно бы даже противоположных, направлениях. Каждый отдельный шажок не вызывал, казалось бы, никаких сомнений, никакого неприятия, отторжения или отталкивания — ни религиозного, ни нравственного, ни морального — и читатель с ним легко соглашался и охотно его принимал и признавал.
И тем неожиданнее был финал, конечный пункт, в котором он, читатель, в итоге вместе с автором незаметно оказывался. Куда автор его незаметно, потихоньку, исподволь подводил.
Курбатов и сам только теперь по-настоящему понял, что такое высокое, действительное, подлинное искусство; осознал его страшную, всепобеждающую, всесокрушающую силу. Не зря традиционная церковь издавна, испокон веков рассматривала его как дьявольское искушение, соблазн для слабой человеческой души, не способной без Божией помощи противостоять прелести рукотворной красоты. Оно позволяет внушать человеку, убеждать его в чем угодно! Легко и играючи сметая любые перегородки. Нравственные, этические, религиозные — любые! Всё зависит только от силы таланта автора. Сопереживая вместе с героем, читатель сам на время становится этим героем. Принимает и оправдывает его жизненные ценности и установки. Ему самому ранее, до прочтения книги, подчас совершенно чуждые. Теперь же, после прочтения…
Это была какая-то совершенно новая мораль; новая, иная система ценностей. Исподволь, незаметно внедряющаяся, проникающая, проскользающая неслышной тенью при прочтении в душу. Стройная и логически безупречная. Холодная и безжалостная. Новая Вавилонская башня, упирающаяся своей вершиной в самое небо.
Нечто вроде кодекса чести, устава какого-то тайного ордена. Заповеди, подобные библейским, но по духу абсолютно им чуждые. Противоположные!
Никакого смирения! Никакого страха Божия! Никого и ничего не бойся! Сам стань богом! Сам принимай решения! Бог ни перед кем не отчитывается, никого и ничего не боится и ни у кого ни о чем не спрашивает. Единственный Его судия — Он Сам.
И ты действуй так же! Пусть единственным твоим судьей станет твоя совесть.
Единственная заповедь: не лги себе! скрупулезно и пристрастно взвешивай свои поступки на весах собственной совести! поступай всегда справедливо! не предавай свою божественную природу. Не превращайся в демона.
Но если ты считаешь, что ты прав — действуй! Действуй!! Всё можно! И убить, и предать. Можно убить предателя и предать убийцу. Нет неправильных поступков, есть неправильные цели! В рамках же «правильных» целей, любой поступок — правильный!
И ничего не бойся! Ни на том, ни на этом свете. Ни ада, ни рая. Ни божьего суда, ни человечьего. Страх принижает человека. Делает его рабом. Пока ты не боишься — ты неуязвим. Но если ты дрогнул, испугался, струсил — всё! Это уже не ты. А значит — туда тебе и дорога. Аминь!
Курбатов на всякий случай сбросил текст на дискету, выключил компьютер и пошел спать.
В эту ночь ему снова приснился очередной кошмар. За те три недели, пока он писал книгу, никаких кошмаров у него не было ни разу, а тут вот опять… Началось, похоже… Только этот, новый кошмар был какой-то совершенно иной. Совершенно не похожий на те, предыдущие. На те средневековые ужасы. Этот был абсолютно современный. Из нашей, так сказать, жизни. Просто для разнообразия, вероятно.
Ему приснились картины какого-то чудовищного Апокалипсиса, который начался в мире после опубликования его книги.
Нью-Йорк, Лондон, Париж, Москва… Сотни и сотни других городов, городков и городишек. Многотысячные, многомиллионные уличные демонстрации. Факельные шествия — длинные, бесконечные огненные змеи, куда-то медленно-медленно ползущие во мраке ночи. Люди, люди, люди… В каких-то черных балахонах, капюшонах, с застывшими, отрешенными, словно окаменевшими лицами. Что-то неспешно то ли поющие, то ли нараспев скандирующие. Мужчины и женщины. Дети. Несметные, необозримые, неисчислимые толпы, плотные массы, скопища людей… Мрачно-неподвижные, заполняющие всё пространство вокруг, тянущиеся далеко, далеко… настолько хватает глаз… до самого горизонта!..
Фанатики! Они повсюду! Вот толпа всколыхнулась и, повинуясь чьим-то пронзительным, резким выкрикам, медленно двинулась вперед, прямо на полицейских и войсковые кордоны. Женщины, с бесстрастными лицами кидающие под гусеницы танков и бронетранспортеров своих грудных младенцев. Пятящиеся в ужасе солдаты…