совсем круглое личико и эти крошечные пуговички на юбке. Раз, два, три… десять, двадцать, и две скрыты под кофточкой… Данила слишком явственно ощутил, как скользят у него, под длинными тонкими пальцами антиквара, эти дешевые костяные пуговки…
Он отбросил папку и взялся за письма.
«В конце прошлой зимы несколько петербургских юношей горевали о том, что они, студенты, проживают в день по тридцать копеек, тогда как простые работники… только 15, следовательно, студенты проживают лишнее и чужое. Собралось этих студентов двадцать человек, и решились они во что бы то ни стало заплатить… народу эти 15 коп. Положено было бросить Университет… основать колонию… Теперь рассуждалось: каким образом устроить свои любовные дела… Решено было взять каждому по женщине, которая бы могла работать вместе с мужчинами… Но потом подумали, что через год народонаселение может увеличиться на двадцать человек, и работы двадцати женщин прекратятся. Задумались, но, не подумайте, не упали духом нисколько. После разных вычетов и соображений решили ограничить количество женщин: пришлось взять одну женщину, и такая, которая решилась пожертвовать собой для пользы общей, нашлась…
Теперь скажите, что мы не изобретатели. И что может сравниться с изобретением таким, как эта колония, какие открытия и выводы современной науки? Это стоит изобретения пара… „У нас душа, а не пар“, – говорит одна женщина в комедии Островского. А у нас так не душа, а, должно быть, сам пар…»
«Да, уж у нас-то, должно быть, точно», – зло подумал Данила и отложил письмо.
Впрочем, с параллелями мыслей все было более или менее понятно; два совпадения – это еще, конечно, не система, но Данила был почти уверен в том, что подобные совпадения будут происходить и дальше. Причем, чем дальше, тем больше. Значит, перед ним лежало огромное поле для интеллектуально- психических игр, отгадок, открытий и тайн. Здесь Данила чувствовал себя в своей стихии: многолетняя работа с клиентами отточила его способности в этом направлении, и, кроме наслаждения, даже в случае неуспеха, он ничего уже не испытывал. Другое дело – настоящее живое существо, которое он сегодня неожиданно почувствовал в девушке.
Отношения Даха с женщинами почти всегда были вполне утилитарны, впрочем, это ограничение – «почти» – здесь, пожалуй, было даже лишним. Но сегодня проклятые пуговки выбили его из равновесия, и, ругая себя на чем свет стоит, он словно через силу поднялся и подошел к старинному неотреставрированному дамскому письменному столику из крымского ореха.
Столик был из дома Штакеншнейдеров. Данила запустил руку в его неглубокие недра и на ощупь вытащил нечто круглое, сразу плотно и холодно легшее в руку. Не глядя на кулак, он вернулся на ковер и еще долго не решался разжать пальцы. Наконец, холод предмета сменился теплом, и Данила медленно, как лепестки, раскрыл пальцы – на ладони, просвечивая и вспыхивая сразу всеми цветами комнаты, лежало стеклянное яблоко. Тонкий серебряный черенок с одиноким серебряным листком дрожал в такт дрожанию Данилиной руки, и ему, как и много лет назад, казалось, что от него исходит печальная манящая мелодия…
Когда-то это яблоко подарила ему женщина. Женщина, в два раза старше его, женщина его отца, отдавшаяся ему, семнадцатилетнему, на той же кровати, с которой только что встал Драган, вызванный куда-то на съемку. Женщина, слаще которой не было на свете. Это она в первый раз привела его в печально известный плавучий ресторанчик «Фьорд», где старые антиквары играли в рулетку не на деньги, а на изделия Фабера. Это она окончательно втянула его в тот мир, где он потом мог быть уже не один раз убит и тысячи раз унижен, обкраден, растоптан. Но Данила ни разу не пожалел об этом. Он только убрал это яблоко, выигранное ею и подаренное ему в первый день их любви, с глаз долой, когда они неизбежно скоро расстались. И старался не смотреть на него уже долгие двадцать с лишним лет.
А вот теперь он всматривался в эти золотые огни, мерцавшие внутри плода, и неизвестно кого хотел в них увидеть. На мгновение у него даже возникло желание стиснуть пальцы и швырнуть яблоко о стену, чтобы никогда уже больше не возвращаться к мороку тех страстей, о которых оно напоминало с такой настойчивостью.
Впрочем, игрушка стоила слишком дорого.
Да и наваждение постепенно рассеялось.
Однако на этот раз Данила не убрал яблоко обратно в столик, а будто тайком положил его на подоконник, за пыльную гардину. Потом он открыл портрет Елены Андреевны и набрал номер однокурсника, давно и небезуспешно подвизавшегося в качестве режиссера полупрофессионального театра. Убеждать Данила умел, а однокурсник, будучи человеком восторженным, умел поддаваться убеждениям, чаще всего не столько головным, сколько эмоциональным.
– Послушай, Дах, а ты знаешь, как обычно производится кастинг? – вдруг спросил его приятель.
– Откуда мне знать, я этим не занимаюсь, – огрызнулся Даниил.
– Хочешь, расскажу?
– Только покороче, пожалуйста.
– Короче некуда. Приходит молоденькая блондиночка пробоваться на роль инженю. Режиссер смотрит ее и говорит: «Так, повернитесь боком. Хорошо. Теперь другим. Так. А теперь снимите кофточку. Отлично. И юбочку. Что, что? Юбочку снимите. Так. Теперь трусики… Ого-го. Да вы не инженю, вы характерная», – рассмеялся Борис в трубку.
– Знаешь что, Боб, давай-ка без этих штучек, – зло сказал Дах.
– Да я шучу. Ты что, не понял? Это ведь анекдот.
– Знаем мы все эти ваши анекдоты, – огрызнулся Данила.
– Да ладно. Ты-то сам спишь с ней или нет? А то мне лишние проблемы на голову не нужны, сам понимаешь.
– Не сплю и не собираюсь. Но и ты, Боречка, этого делать не будешь. Мне эти проблемы тоже не нужны.
– Я вижу, возня в могильной пыли лишает вас здорового отношения к жизни, – пробурчал режиссер, по тону Данилы понявший, что дальнейший разговор бессмыслен.
– В могильной пыли археологи возятся, Боря, а мы больше по помоечкам, по помоечкам. Ну, все равно благодарствую. Значит, девушка явится к тебе завтра к восьми.
– А ты?
– Нет уж, меня уволь. Я в современные ваши театры десять лет не хожу, а если, бывает, и оскоромлюсь, то потом год отплевываюсь. Но позвонить – позвоню, потом. Пока.
Ночью ему снился бобовский театрик, но на высоких скамьях виднелись не безмозглые плоские лица, а одушевленные люди, разражавшиеся то и дело бурей криков и рукоплесканий. Окна и сотенные люстры дрожали, публика топала ногами в ритм, и казалось, что всем грозит лиссабонское землетрясение. Он сам, оглушенный и придавленный происходящим, топал со всеми, но в то же время прекрасно понимал, что происходит какая-то двусмысленная вакханалия, нечто болезненное, истинная бесовщина. И в какой-то момент среди всего этого ора и глумления он вдруг увидел огненные глаза, смотрящие на него с восторгом, с таким восторгом, вынести который редко кто может. И глаза эти были крыжовенного цвета.
Дни таяли сквозь пальцы, крепясь только встречами по поводу затеваемого журнала. Сначала собирались по вторникам у Милюкова, того самого Милюкова, что провожал его в Сибирь, а теперь издавал «Светоч».
Компания была разношерстная и колючая, что, однако, не мешало разговорам интереснейшим. Неуловимый, ускользающий, как вода, Аполлон Майков, чистая душа Яков Петрович, насмешливый Минаев, начинающий Данилевский, а главное – Страхов. Вина не пили – не Боткины и не Некрасовы, мол, – но после частенько уезжали к Излеру или на Черную речку. Впрочем, скоро для удобства собрания перенесли к Михаилу, на угол Малой Мещанской и Екатерининского.
Главное было – цели и направление нового журнала, если таковой позволено будет издавать. И название уже придумано – «Время». Быстро состряпали в цензурный комитет прошение о разрешении журнала ежемесячного – и выиграли. Больше того, повезло несказанно: цензором журналу дали Ивана Гончарова, автора важного и достойного, спокойного и рассудительного.
Можно было составлять и объявление о подписке. Но тут мнения разошлись. Николай Николаевич требовал привлечь будущих подписчиков громкими именами, да и от прочих рекламных трюков не отказываться.