него шесть тысяч рублей» – и в то же время, какая бездна понимания, тонкости, любви! Кстати, именно после ее оценок Дах впервые по-настоящему въехал в романы этого странного Федора Михайловича. Как это она писала…
«Читать Достоевского – труд, и труд тяжелый, раздражающий. Читая Достоевского, вы чувствуете себя точно прямо с утомительной дороги попавшим вдруг в незнакомую комнату, к незнакомым людям. Все эти люди толкутся вокруг вас, говорят, двигаются, рассказывают самые удивительные вещи, совершают при вас самые удивительные действия. Слух ваш, зрение напряжены в высшей степени, но не глядеть и не слушать невозможно. До каждого из них вам есть дело, оторваться от них вы не в силах. Но они все тут разом, каждый со своим делом; вы силитесь понять, что тут происходит, силитесь присмотреться, отличить одного от другого людей этих, и если при неимоверных усилиях поймете, что каждый делает и говорит, то зачем они все тут столклись, как попали в эту сутолоку, никогда не поймете; и хоть голова осилит и поймет суть в конце концов, то чувства все-таки изнемогут».
За эту цитату он, помнится, получил у Иванова пятерку. И как жаль, что об Аполлинарии Елена написала лишь несколько строк, верных, но скупых. Как бы сейчас они были кстати! Но умницу-горбунью оттолкнул внутренний хаос Сусловой. «А его, значит, привлек». Данила невольно рассмеялся, поймав себя на том, что под местоимением «его» подразумевал непонятно кого, Федора Михайловича или себя. Да и вообще, что ему теперь на самом деле нужно: разгадать тайну «черта в юбке», найти ценнейшие письма Аполлинарии к Достоевскому или получить девушку с крыжовенными глазами?
И снова на Данилу навалилась тоска; казалось, что он уходит все глубже и глубже в темноту, сгущавшуюся у подвальных окон и ступеней Миллионной, что его неодолимо тянет вниз, в прошлое, в бездну, раскинувшуюся по ту сторону бытия… Эх, сейчас бы дозу-другую диэтиламида д-лизергинчика, и, отпустив на волю рассудок, увидеть ситуацию с небес, все понять и все забыть! Но с такими вещами Дах покончил еще семь лет назад, в возрасте Христа, решив всего в этой жизни добиваться самостоятельно. А уж чего именно и насколько он сможет – это всего лишь вопрос его таланта, воли и ума. Или подлости. Или везения.
Вдруг, вырывая Даха из подземелий его сознания, зазвенел телефон. Это оказался Наинский, и Данила весь даже подобрался, как перед прыжком.
– Старик, я к тебе как к специалисту…
– Знакомых не консультирую, ты же знаешь. Могу дать подходящий телефончик.
– Да не о хламе твоем речь! Я же помню, ты на втором курсе писал курсовую по животным в произведениях середины прошлого века…
– Позапрошлого.
– Ну да, да. Так вот, скажи на милость, где-то у кого-то сказано, что собаки, мол, умеют улыбаться.
– Ты пьян, что ли, Боб? – на всякий случай состорожничал Данила, прекрасно зная, что без бутылки коньяку Наинский дня не проводит, тем более, дня рабочего.
– Обижаешь, старик, все в меру. Мне для работы.
– Ты переквалифицировался в заводчика?
– Хватит, Дах! Я же взял твою Аполлинарию без всяких там дурацких расспросов. Надо – значит, надо. И мне надо. – Данила промолчал, и это возымело свое действие. – Ей же, между прочим, в первую очередь и нужно.
«Нужно – значит, пришлась и работает. За это можно и заплатить». Данила намеренно зевнул.
– Возьми Ивана Сергеича и посмотри «Записки охотника», кажется, в «Хоре».
Наинский сразу подобрел и сделался чрезвычайно говорлив.
– А что же ничего не спрашиваешь о своей протеже? Девчонка неплохая, с темпераментом, но голова пустая и эмоции хлещут не туда. Одно имечко чего стоит! Ты что, серьезно выкопал ее в музее у старика? Ну, на ловца и зверь бежит – везучий ты, Дах! – Данила не поддержал темы, и Наинский продолжил более серьезно: – А вообще-то, я тебе правду скажу, старик, для нашего дела она – ноль. В ней еще ничего толком не переварилось. Ей бы с собой справиться, со своим хаосом, а не за жизнью наблюдать. Сам знаешь, без этого в нашем деле нельзя…
– Как ты сказал? – На мгновение слово «хаос» будто накрыло Данилу с головой.
– Говорю, ни опыта, ни школы, конечно. Но попробуем. Ты бы образовывал ее, что ли.
– Это мысль, Боречка, – ледяным тоном согласился Данила. – Ну, пока, у меня клиент.
Эбонит в том месте, где он держал трубку, оказался непристойно горячим. Дах впился зубами в ноготь. Хаос. Собаку она у Борьки, что ли, играет? Вот оно, собачье ожерельице.
И Данила, вынув из столика тусклое ожерелье, какое-то время раздумывал, положить ли его на подоконник, к стеклянному яблоку, или… Но, в конце концов, тряхнул головой и намотал серебро себе на запястье.
Дах позвонил ей с утра, зная, что Наинский по лени и вследствие вечернего употребления коньяка никаких репетиций раньше часу не назначает. Но пока палец тыкался в кнопки, Данила, едва веря его движениям и собственной памяти, вдруг увидел всю странность этого номера. Разумеется, для любого другого человека он не означал бы ничего, кроме ряда цифр, но для него! 8-906-2510860. Двадцать пятое октября восемьсот шестидесятого года! Вечер первого публичного выступления Достоевского в Пассаже! Может быть, именно там… Вот он, хаос, шуточки того мира, с которым нельзя заигрываться! Значит, он действительно попался, раз таинственный хоровод вещей и цифр окружает его все более плотным кольцом. Разумеется, еще можно разорвать сеть, совершить поступок, которого от тебя не ожидают, или, наоборот, как бы поддаться – и выскользнуть. Способов существует немало, но Дах не был уверен, что действительно хочет выйти из игры. В принципе, чем он рискует? Потерей иллюзий? Денег? Самого себя? Жизни, при самом худшем раскладе. Последнего, кстати, жаль меньше всего.
Данила бросил мобильник и подошел к зеркалу, украшенному тончайшим узором трещин. На него смотрело смуглое сухое лицо человека, пребывающего на грани. На грани черноты – темно-карие глаза, на грани хищности – твердый красный рот, а кожа – на грани перехода от молодости к зрелости, да и все выражение лица существовало на явной грани порочности. Дах скорчил зеркалу сначала глупую, потом зверскую рожу, но в следующее мгновение увидел у себя над плечом укоризненное и спокойное лицо Елены Андреевны.
«Ничего, прорвемся!» – неожиданно решил он, словно над ним только что пролетел ангел, и быстро поднял с ковра мобильник. В конце концов, нет ничего явного, что не сделалось бы тайным…
Несмотря на сгущающиеся вокруг него мистические сумерки, Данила все-таки был не тем человеком, который отступает от раз намеченных планов. И потому он почти холодно и сухо попросил Апу приехать завтра на Невский, к Гостиному Двору, на угол.
Сам же он отправился туда не пешком, а на машине, чтобы избежать всяческих ассоциативных соблазнов, в изобилии разбросанных в этой части города. Втиснувшись кое-как на Перинную, он жадно прильнул к окну. Зрелище было малоотрадное, хотя, конечно, на Невском все смотрелось гораздо приличнее, чем где-нибудь в Автово. На всех женщинах, за редкими исключениями, которые не могли изменить общего ощущения, лежал неуловимый налет продажности, если не сказать хуже, а на мужиках – гопничества. Но если последние мало интересовали Даха, то дикие сапоги, бывшие впору лишь «венере в мехах», колготки в сеточку из стриптиз-клуба, нелепый макияж доводили его порой до бешенства. Ни в одной стране, где он побывал, женская часть толпы не производила на него столь удручающего впечатления.
Аполлинария тоже не отличалась от потока, хотя, слава богу, оказалась в кроссовках и джинсах – будь на ней эти сапоги, Данила, наверное, тут же развернулся бы и уехал. Боже мой! От чего только не зависит человеческая жизнь!
Он выждал минут пять, наблюдая. Лицо ее было спокойно, но ноги невольно вытанцовывали замысловатые па, и рука слишком крепко стискивала ремень сумки.
Он вышел, но Апа не сразу узнала его в длинном кашемировом плаще цвета сухого асфальта.
– Ой, это вы… – по-девчоночьи протянула она.
– У меня много обличий, профессия обязывает.
– Так вы… тоже актер? – восторженно выдохнула Апа, словно сбылась ее самая затаенная мечта.
– Актер – профессия не мужская, милая Полина, хотя иногда и приходится им быть. – Он взял ее под руку и повел на другую сторону проспекта. В переходе, как всегда, стоял запах разложившихся крыс. –