ощущения…
– Плюньте на Бориса Николаевича, – убежденно произнес Данила. – И лучше делайте как раз наоборот – неситесь в своих ощущениях, как в потоке, купайтесь, говорите, ища все новые и новые ассоциации, какими бы глупыми они вам ни казались.
Тем временем они уже переходили Дворцовый мост. Ветер мешал говорить, и Апа шла, инстинктивно пытаясь отгородиться Данилой от шквальных порывов. И ее круглое плечо буквально жгло Даха.
– Вам же неинтересен Университет, – напомнил он.
– При чем тут Университет? Это дальше.
Данила, окончательно заинтригованный столь неожиданным оборотом, решил молчать, чтобы не спугнуть случай. Что мог делать Достоевский на Ваське? Было дело, жил он в начале Большого. Жил, как в чаду, в бедности, променяв временно литературу на журналистику. Но это было еще до печальных событий, до суда, до каторги.
Они прошли мимо Пушдома[104], в отсветах стекол которого маняще и печально блеснула Даниле рыжеволосая нежить Таты Гиппиус, и на секунду он слабовольно подумал, что, может быть, не зря произнесла сегодня Апа слова о поворотном моменте. Может быть, ему тоже стоит отпустить сейчас локоть в искусственной замше, перебежать на красный светофор на другую сторону реки, исчезнуть и продолжить жизнь, словно ничего и не было… Но это был только самообман: он прекрасно знал, что мало какие вещи сравнятся с силой и магией фантазмов. И крыжовенные глаза, и найденное ожерелье, и…
Вот они миновали психфак и углубились в темные переулки. Апа вдруг занервничала и даже сжала руку Данилы.
– Мне опять так не по себе тут, – словно оправдываясь, прошептала она.
– И что, вы… часто сюда ходите? – не выдержал он.
– Нет, только два раза. А вдруг я не найду?
– Найдете.
Наконец они остановились у невзрачного дома, в который упирался Волховский переулок.
– Вот, – почти боязливо указала девушка на окна второго этажа. Света в них не было, старинные рамы грязны, и от этого ли, от чего другого, но веяло от них беспросветной тоской.
– Печальное место, – вырвалось у Даха, старавшегося не поддаться настроению и лихорадочно соображавшего, с кем и чем может быть связан этот трехэтажный, какой-то скучный, бездушно-чиновничий дом грязного сине-стального, совсем не петербургского цвета. И второй раз в этот день его уверенность на мгновение пошатнулась: а не приснилась ли ему вся эта история? И вообще, в какой момент в голове у него возникла мысль: а вдруг через эту девочку он узнает не только местонахождение пропавших посланий, но и то место, где впервые встретились два инфернальника? К своему ужасу, Данила так и не смог определить, когда это может случиться. Впрочем, если ввязался в такого рода дело, то все точные определения, расчеты и логику нужно оставить и следовать только наитию и порыву. Возможно, они и заведут не туда – но в мелочах, а в главном – не обманут никогда. Надо только не обманывать себя самого.
– Ну… и что вы скажете? – с надеждой подняла на него глаза Апа.
– Я уже сказал.
– Нет, не про печаль, это и ежу понятно, а про историю. Тут, может быть, кого-то убили?.. Но только мне почему-то кажется, что здесь кто-то ужасно страдал, ужасно…
«Ведь не о Федоре же она, – промелькнуло у Даха. – Страдать он, конечно, всегда страдал, но здесь его точно не было, все адреса наперечет…»
И он решился попробовать сыграть в открытую:
– А как вам кажется, зима тогда стояла или лето?
– О, зима, зима! Метели, темнота, ждать нечего.
– А тоска была, так сказать, мужская или женская?
– Конечно, мужская, – без тени сомнения воскликнула девушка и задумчиво добавила: – Нежная душа, голубиная.
Этого еще только не хватало! Некий сентиментальный господин на Васильевском острове, в разгар бешеного предреформенного времени[105], когда вся страна, а особенно столица, находилась в состоянии панического ожидания, тоскует и страдает о чем-то личном. Но это мог быть только дремучий обыватель, ибо остальные, от студентов до сановников, горели, переходя от восторгов к ужасу. «Вот идут мужики и несут топоры, что-то страшное будет…» – так, кажется. Эх, спустя пятьдесят лет бояться надо было, а не тогда… Вряд ли Аполлинария стала бы общаться с подобного рода телячьими господами, когда она не вылезала из Университета, бегала по публичным лекциям и пробовала себя в студенческих коммунах со своим братцем.
Так кто же ошибается, он или эта девушка? Данила как можно мягче положил руки Апе на плечи и посмотрел ей в глаза. В них стояли питерские сумерки, влажный снег летел косо с Малой Невы и лепил на булыжной мостовой причудливые выпуклые узоры; подол платья намок и коробился, стуча по кожаным ботинкам, и стук неприятно раздавался в пустынном переулке. Но она должна найти, прийти и сказать… доказать…
Он нагнулся чуть ближе, увидел отрастающие после стрижки каштановые волосы, слепленные снегом.
– Поля!
Ресницы дрогнули, картинка смешалась.
– О, господи, как вы меня напугали! Мне примерещилось черт знает что.
– Что?!
– Спор какой-то дурацкий. О служанках, нет, то есть об этих… гувернантках.
Это было уже слишком. Гувернантки уводили и вовсе не туда.
– Все, Апа, на сегодня хватит. Вам надо готовиться к репетиции, а моя работа вообще не имеет пределов. Пойдемте, я посажу вас на метро, на трамвай, на такси, на помело, если хотите. Хотя… – Он посмотрел на часы: было около пяти, БАН еще работал. – Никуда я вас не посажу, у меня срочное дело. Позовите как-нибудь на репетицию.
– А дом?
– Ах, дом. Разумеется, я покопаюсь, поищу, вы не волнуйтесь, что-нибудь да сыщется, – закончил Дах уже на бегу, успокаивая, скорее, не ее, а себя.
И с этого стылого вечера Аполлинария потеряла покой. Глухой голос шумел в ушах неумолчно, как прибой, не давая ни спать, ни жить спокойно. Все как-то потеряло смысл: лекции, вечеринки, даже книги, даже беседы с Яковом Петровичем. Теперь она целыми днями сидела с номерами «Русского мира», где печатались его «Записки из Мертвого дома», и находилась, как в чаду.
Увидеть его еще раз и еще раз обмереть от этого кривящегося влево рта, купола лба и нервных, будто отдельно живущих узловатых рук! Ее останавливал страх: а если все это только почудилось, только померещилось в мартовской метели? Если он обыкновенный желчный уставший человек, погрязший в журнальных склоках и страданиях больной жены?
Днями и ночами напролет Аполлинария смотрела в окно на меняющуюся Фонтанку, и настроения ее тоже менялись. То она была готова сейчас же, немедленно узнать у Полонского или даже в полиции адрес и бежать, упасть на колени и, как Волконская у Некрасова, целовать руки, на которых, наверное, еще недавно висели кандалы. А то хотелось спрятаться от всего мира, забиться в угол, никого не видеть, ничего не знать и не хотеть.
Весна пьянила город, сводила с ума. Надежда, глядя на похудевшую, почерневшую сестру, возмущалась: до чего доводит безделье – и кричала, что свезет ее к доктору, который лечит душевнобольных. После летних испытаний в академии зашел и брат.
– Хватит дурить, Прасковья, – весело нахмурился он. – Поехали-ка, развеем тоску. Это аристократишкам хорошо в тоске киснуть, а нашему брату, крестьянину, не так надо дурь из себя выбивать.
Они взяли извозчика и покатили на Выборгскую.
Неподалеку от печально знаменитого трактира «Урван», где частенько выясняли отношения студенты Лесной и Медико-хирургической академий, на пустыре стоял одинокий дом, впрочем, недавно выкрашенный охряной краской.