кладбище, явно образованный, потому что знает про Дружинина, кого и многие университетские-то не знают, зачем-то хочет видеть его, Даха. Но, вопервых, почему он не пришел еще раз? Во-вторых, почему не признался в этом на Смоленке? Или не знает меня в лицо? И, в-третьих, – судя по словам Апы, он знает и про Суслову, что уж совсем странно. Разумеется, это может быть просто городской сумасшедший, вроде всем известного Сережи-Волшебника, с искусственной бабочкой над плечом, который болтается на Петроградке и Ваське, дарит понравившимся конфеты и, пока ты сосешь его липкую карамельку, исполняет нехитрые, но искренние твои желания. То есть не исполняет, конечно, а просто загаданные именно в момент сосания его карамелек невысказанные желания почему-то сбываются. Последнее Данила даже как- то раз испытал на себе.

Да-да, именно такой юродивый, помешанный, предположим, на середине девятнадцатого века, – почему нет? Город плодит сумасшедших в таких количествах, что среди них есть место любому виду помешательства и на любом предмете. А уж тут сам Бог велел, самое смурное петербургское время. И вот он, предположим, каким-то образом узнает, что есть странный антиквар, интересующийся этим же периодом, и хочет поговорить с ним. Просто так поговорить, как с родной душой, о влиянии Жорж Санд, например, на поведение наших нигилисток. Тоже нормально. Но откуда он мог узнать? Откуда? Здесь – тупик, если не считать, конечно, что где-то как-то проговорился один из его подпольной армии осведомителей. Можно, конечно, потом допросить их с пристрастием… если вспомнят, конечно: память там пропивается всерьез и надолго. Но, с другой стороны, подобные рассуждения явно отдают бредом, причем бредом петербургским, и строить ничего основательного на них нельзя. Словом, Данила бросил все вышеупомянутые соображения в котел подсознания, оставив их там вариться до лучшей поры. Он уже подъезжал к Руссе, в сотый раз обрывая себя на чьем-то идиотском стихотворении, которое привязалось к нему после слов Князя:

Колбасники, колбасники,Едрит твою, едрит твою,Колбасники, колбасникиСошлись на карнавал,Колбасник там колбасницу,Едрит твою, едрит твою,Колбасник там колбасницуНа танец приглашал…[175]

Теперь ему предстоял еще тот карнавал: бродить по набережным, на которых насадил развесистые ветлы сам Аракчеев[176], пережидать грозу зверем в норе и представлять, как на других набережных теряет свою сумасбродную голову Аполлинария.

* * *

Пожары произвели такое гнетущее впечатление на Машу, что врачи хором стали твердить о том, что ее необходимо увезти из Пибурга – куда угодно, хоть в Москву. Но Москва – это поиски квартиры, покупка мебели, устройство на новом месте, деньги огромные, а их нет вообще. Для денег нужна работа, а как раз работать-то было невозможно. Хорошо еще, Полинька не требовала ни копейки. Впрочем, ее с лихвой перекрывал пасынок.

Деньги у него текли сквозь пальцы, транжирил, повесничал, волокитился, и даже собственные сотрудники – он это прекрасно знал – косились и обвиняли в этом его, отчима. Понятное дело – чужой.

Перед тем как зайти к Маше и объявить ей о переезде, он долго стоял перед дверью. Древесный узор складывался в какие-то фантастические рисунки, драконов и костры, подлинно инквизицию… Вот он стоит, двойной убийца, погубивший у одной тело, у другой душу, а может, и у обеих забравший все.

Пройдет еще несколько дней, и он вдруг останется один, без Маши и Аполлинарии. Страшная мысль промелькнула на мгновенье: а если навсегда? Маше жить недолго, и кто не знает, как русские теряют голову в Париже? Что восторженная девочка, когда, говорят, даже такая умница и взрослая мать семейства, как жена Герцена, и та…

Он решительно толкнул дверь.

– Неужели ты получил наследство? – ядовито прошептала Маша, не повернув головы. – Миллион? Зачем ты пришел ко мне?

– Тебе вреден этот климат, Маша, – надо ехать. Я думаю, Владимир – прекрасное место, город тихий, леса вокруг, кумыс.

– Пошел вон, негодяй, вон! Ты привез меня в это болото, бросил, замучил, угробил! Я… ради тебя отказалась от Николая! О, какой человек! Не чета тебе, каторжнику! А теперь ты хочешь и вовсе от меня избавиться. Молчи, не подходи! Ты мне мерзок! Ненавижу! О, за что? За что?!

Каждое слово хлестало, как плетью, потому что было правдой. Схватившись за спинку первого попавшегося стула, чтобы не сделать что-нибудь страшного, он прошептал с пеной у губ:

– Мы едем, Маша. И едем через три дня.

Ответом ему была полетевшая в голову склянка с солями.

Как прокаженный, он медленно спускался вниз. С потолка, несмотря на май, капало, и стук этих капель сводил с ума, словно в известной восточной пытке. В изнеможении он прислонился к отсыревшей стене и даже не заметил, как его осторожно тронул за рукав Михаил.

– Ты уже знаешь?

– Что?

Брат пожал плечами.

– То, чего следовало ожидать. Поднимемся.

– Но я… Я не могу, сейчас…

– Поднимемся.

Они вошли в пустую с утра редакцию, и Михаил схватил лежавшие на подзеркальнике «Ведомости».

«По всеподданнейшему докладу министра внутренних дел о статье возмутительного содержания „Роковой вопрос“, идущей наперекор всем действиям государства и оскорбляющей народное чувство, в 24 день мая месяца сего года прекратить издание журнала „Время“…»

– Я же тысячу раз говорил тебе, чтобы ты не поручал серьезных статей этому двуличному философу! Его слишком сложные формулировки всегда порождают опасную двусмысленность и кончаются печально. Он вне морали и потому…

– Но мы обязаны были сказать хотя бы несколько гуманных слов о поляках!

– Полонофильство в разгар польской кампании! Безумец! – Михаил упал на стул, закрыв лицо руками. – Два года работы! Столько средств! С тех пор как мы затеяли этот журнал, Эмилия не может позволить себе нарядного платья! Она-то в чем виновата? Моя фабрика на грани краха. Может быть, ты встанешь за прилавок, а?

– Но ведь мы имели несомненный успех, почти четыре тысячи подписчиков…

– Да, я помню, как ты прошлого года сказал тому же Страхову: «Мое имя стоит миллион!» Где же он, твой миллион?

На миг ему показалось, что он слышит не брата, а жену.

– Никогда нельзя отчаиваться…

– Да, особенно когда тебя ждет внизу смазливая девчонка двадцати лет! Скоро вся Вяземская Лавра[177] будет судачить о романе издателя в бозе почившего «Времени» с нигилисткой.

– При чем тут нигилизм?! Она – горячее сердце, бескорыстное, честное до конца…

– Честное? Обманывать смертельно больную, ни в чем не повинную женщину – честно? Нет, твоя пассия просто склонна к предельным ощущениям, к слепым порывам – и ни о ком, кроме себя, не думает. Даже о тебе. Хорошо, пусть твоя личная жизнь меня не касается, хотя это и не так. Но это из-за нее ты потерял голову и проворонил дикую страховскую статью. Ты живешь в призрачном мире, брат… и эти призраки в конце концов тебя задушат.

Просить после этого денег на поездку во Владимир и, тем более, в Париж было невозможно. Он круто развернулся и выбежал из редакции.

И снова ужасная влажная лестница с липкими стенами, осклизлыми ступенями, снова удушающий запах бедности и отчаяния. Он, словно в клетке, мечется между тремя ее этажами – и всюду боль, всюду безнадежность.

Аполлинария, одетая уже по-дорожному, стояла у тюка с папиросами «Дымка» и хлестала по левой руке снятыми перчатками. Тонкая кожа покраснела и вздулась.

Он припал к этим горящим пальцам.

Она выдернула руку.

Вы читаете Третья тетрадь
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату