волосы, опуская в них пальцы, как в ручей. И было все равно, есть ли, спать ли, бродить ли по крошечному городку, как магнитом притягивавшему к себе капиталы Европы и Америки. Ей хватало своих страстей, и все эти рулетки, зеро, руж и нуар вызывали только недоуменную улыбку.

А он, наталкиваясь на эту улыбку, словно стеклом отгораживавшую от него живого человека, бесновался, кричал, доказывал.

– Ты прости, но мне кажется, ты беснуешься так вовсе не из-за своих диких теорий о миллионе или о последней черте, а просто-напросто оттого, что я не позволяю тебе остаться со мной.

Он багрово покраснел.

– О, нет! То есть отчасти да. Понимаешь, ведь игра и женская любовь почти одно и то же: поэзия риска и надежды, леденящая душу и доводящая до восторга, схватка со слепым роком…

– Надоело, Феденька, на-до-е-ло. Это только слова. И особенно у тебя слова. «Все, все превратил он в пустые слова…»

– Что?

– Так, ничего. Вот третьего дня ты выиграл десять тысяч с лишком, остановился, побежал на почту. Но ведь вернулся, прикрывая обыкновенную слабость теорийкой о том, что если везет, то зачем бежать от судьбы. Проигрался, отыгрался, а кончилось все равно одним: пишешь и невестке, и брату о жалких ста рублях… Может, у меня возьмешь?

Он закрыл лицо руками и упал головой ей в ноги. Высокий подъем явственно читался сквозь тонкий батист.

– Зачем ты так?! Сам знаю, что натура моя подлая и слишком страстная, везде до последнего предела дохожу. Но тебя-то… ты-то…

– И меня, Феденька, точно так же своей подлой страстностью мучил – или забыл весеннюю ночь на Васильевском? Забыл?

Вместо ответа он вдруг жадно стал целовать ступню. Но Аполлинария лежала не двигаясь и только спокойно откинула простыню.

– Ну поцелуешь ты мне сейчас ноги, потом руки, потом всю меня исцелуешь – и что? Это что, вернет тебе мои чувства? Или мои – мне? Целуй, если уж ты такой… все черты переходящий. Только отчего же, Феденька, когда мы вчера встретили Ивана Сергеевича с его, между прочим, незаконной дочерью, если мне не изменяет память, от какой-то там крепостной и с которой он, однако, свободно появляется где угодно и отдает на воспитание любовнице, то ты…

– О, замолчи, замолчи, умоляю!

– Отчего ж мне молчать? То ты почему-то поспешно тащишь меня к первому попавшемуся бювету, краснеешь, суетишься, загораживаешь, бросаешь, наконец, и, как ни в чем не бывало, один идешь этой парочке навстречу. Я, между прочим, родилась тоже крепостной, но зато, по крайней мере, законнорожденная – что ж меня так стесняться, а, Феденька?

Он с трудом оторвался от пахнущей «Брокаром» кожи.

– Как мелко, мелко с твоей стороны уличать меня во всем, а самой не видеть за собой никакого греха, никакой вины. Тебе все позволено, а мне – ничего!

– Неужели? – Она лениво села в постели, и белые кружева мучительно медленно поползли вниз по невозможным плечам. А за окном продолжали лепетать ручьи, распаляя своей невинностью и свежестью. – Тебе – ничего? А кто сделал меня такой, какая я сейчас? Кому я отдала все, не рассуждая, не требуя, не оглядываясь? Кто убил во мне веру? Кто?! – Она гибко поднялась во весь рост со спутанными волосами, голая, со смятыми кружевами в ногах. На миг ему почудилась в этом искаженном лице не менада – Медея, но он поспешно зажмурился: зрелище было непереносимое.

– Поля!

– Что? Любуйся, любуйся тем, что сделал, но знай, что никогда больше, никогда… Все это достанется другому, другим, а ты останешься со своей чахоточной, бесплодной, тебя не любящей, из жалости за тебя пошедшей! Попробуй, возьми меня, попытайся, ну! – Она спрыгнула на пол, скользнув бедром по его лицу, и вызывающе села на стол, высоко закинув ногу на ногу. – Давай, что ж ты так растерялся? А я пока стану грезить о нем, о нем одном… – На запрокинутом лице действительно появилась блуждающая сладострастная улыбка. – Ну, что медлишь, ведь россияне никогда не отступали, не то что какие-нибудь там испанцы, правда? Или рулетка вытянула из тебя все силы?

Он сидел, опершись спиной на кровать, и лицо его заливала голубоватая нехорошая бледность. Перед глазами раскачивалась маленькая ступня. Как это ничтожество, этот студент наверняка целовал их, какое блаженство… блаженство… блаженство… И черная пропасть припадка.

В холодном бреду промелькнули Женева, Турин, Генуя, Ливорно, Рим. И с каждым городом обоим становилось все яснее, что тот мятеж страстей, в которые бросились они, как в спасение медленно, но верно усыхающих душ, оказался на деле омутом, погибельно вытягивавшим последние силы. В мрачном Берлине расстались: она – обратно в Париж, он – тайком в Гомбург. И оттуда, упиваясь унизительностью и тем, что письмо это, возможно, вообще последнее, всетаки опять перешел черту и попросил у нее взаймы. В ответ пришло триста пятьдесят франков без единой строчки.

Глава 32

Социалистическая улица-2

Пока несли заказанное, Колбасник с наслаждением оглядывался – было видно, что ему все это доставляет удовольствие, и он постарается просидеть здесь как можно дольше. Данила меж тем рассматривал его лицо. Вероятно, в молодости он был очень интересен: хищный тонкий нос, волевой рот, высокий лоб, но теперь все скрывалось сетью морщин, искажалось отсутствием зубов и носило отпечаток нищенской, полуголодной и унизительной жизни.

Когда-то, на заре своей антикварной деятельности, Данила любил играть в игру-отгадку, по лицам клиентов восстанавливая их жизнь. Потом игра эта ему надоела, поскольку большинство жизней оказались настолько похожими друг на друга, что угадывать их становилось просто скучно. Однако теперь, вглядываясь в порозовевшее от волнения и водки лицо своего визави, он не мог с уверенностью прочесть в нем прошлое его обладателя.

– Так вот, – продолжил Григорий, выпив еще стопочку и съев половину порции. – О хороших людях, значится. А начать-то мне, как ни парадоксально, придется с того, что людей я ненавижу. – Дах внутренне даже порадовался – с такими откровенными всегда легче. Колбасник между тем продолжал: – Все люди сволочи, и души у них никакой нет. Если она у кого и есть, так это у собак, и только. И с тех пор, как я это понял, от людей отвернулся, а стал подбирать собак. У вас собаки, как я понимаю, нет.

– Нет. – Данила вспомнил, как хотел когда-то устроить настоящий приют для бездомных собак и как понял, что это невозможно.

– Оно и видно. Сразу по человеку видно. Даже больше скажу – вы и не кошатник, так сказать, нейтральный вы человек, ни злой, ни добрый, ни дневной, ни ночной, как это, кажется, в Апокалипсисе сказано: ни холоден, ни горяч. Жаль. Хоть бы ворону, что ли, держали… Но не в этом дело. Мы, собачники, народ особенный, и не верьте, если говорят, что мы добрые. Нет, мы злые, мы любому горло перегрызем. И нас – тьма. Тот, кто подал бездомному псу кусок, – наш, кто не прогнал из магазина – тоже наш. – Глаза Колбасника засверкали, и Дах понял, что сейчас он разразится изложением своей теории, и это надолго.

– Но все-таки хотелось бы двигаться поближе к интересующей нас обоих теме.

– Ах, да, простите. Так вот, случилась со мной одна маленькая неприятность, и вышел я через наших на одного милиционера, да не простого милиционера, а женщину, полковника и собачницу. – Данила откинулся на спинку и расхохотался. – Что это вы? – обиделся Григорий.

– Я не над вами. Я только над блошиными прыжками фортуны. Вы ведь имеете в виду ту самую даму, что живет в доме с пауками и держит двух собак – Елена Петровна, так?

– Так, – огорошенно согласился Колбасник и тут же прищурился: – А если вы ее знаете, то что же раньше меня не нашли?

– Я вам даже больше скажу, я даже скажу вам сейчас, откуда и про меня у вас информация. Сказать?

– Говорите, – совсем потух Григорий.

– От Бориса Николаевича Наинского, режиссера из погорелого театра. Верно?

Вы читаете Третья тетрадь
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату