— Мама! — услышал я голос Марите из-за ширмы. — Что же ты, в самом деле! Когда человека постигает беда, не надо бередить душу…
Она появилась из-за ширмы — гладко зачесанные темные волосы, бледное, только что умытое лицо, вся чистая и прекрасная, словно существо из иного мира. Запахло душистым мылом. Марите подала мне руку и, дружески глядя на меня, ничего не спрашивая, принялась рассказывать:
— А я, знаешь, на рождественские каникулы в Каунас ездила. Понимаешь, тетя из Америки нам посылочку прислала.
Ехали мы, ехали через леса, колымага едва скрипит, а мы разбойников боимся, даже волосы на голове шевелятся. Одна женщина все время молилась да молилась, пока не доехали… В кухню вошел Юозас.
— Раздевайтесь и садитесь к столу, — хозяйка вытерла тряпкой столик. — Чаю попьете, согреетесь… Дорога ведь…
Марите, поздоровавшись с Юозасом, продолжала:
— И, как на грех, где-то под Вишакё-Рудой — разбойники. Остановили колымагу, открыли дверцу и стоят, все при оружии. Один спрашивает: «Нет ли тут помещика Монгирдаса? Нам сказали, что он сегодня здесь проедет». Мы говорим: «Нет», а сами все дрожим как осиновый лист. Одни женщины в колымаге, еще, правда, двое детей. Разбойники убедились, что никакого Монгирдаса нет, и отпустили нас…
— А кто этот Монгирдас? — заинтересовался я.
— Говорят, страшный негодяй, — объяснила Марите. — Батраков в своем поместье вместе с немцами усмирял, сек беспощадно, голодом морил. А теперь, говорят, стал большим начальником. Никакие, наверно, не разбойники, а его батраки хотели ему отомстить, вот что. Так говорила одна барыня из тех мест, что и Монгирдас, — она с нами ехала…
На следующий день, вернувшись из гимназии, я нашел записку. Я сразу узнал почерк и обрадовался — мне писал брат Пиюс. Он сообщал, что приехал в Мариямполе и заболел — лежит в казарме, в госпитале. Я отправился проведать брата.
Меня впустили в огромную комнату, где стояло не то тридцать, не то сорок коек. Комната, как и коридоры казармы, воняла лекарствами и карболкой. Сразу же у двери я увидел своего брата. Он лежал закрыв глаза, исхудалый, небритый — подбородок зарос светлым пушком. Я кашлянул, и Пиюс открыл глаза. К счастью, он меня узнал. Мне стало ужасно жалко его, а может, самого себя, но никак не мог справиться с комком в горле.
Я сел на табурет и, глотая слезы, тихо сказал:
— Мама говорила, отец тебя очень хотел увидеть… перед смертью…
Пиюс провел рукой по глазам и сказал:
— Лихорадит… Может, там сестричка… Воды у нее попроси…
На окне я увидел кружку. Молодой стриженый солдатик, лежавший рядом с Пиюсом, слышавший наш разговор и перехвативший мой взгляд, сказал:
— Возьми с окна и дай… Там вода…
Я поднес кружку к братниным губам. Он отпил только один глоток.
— Вчера тебе написал… — шептал он. — А сейчас бы не мог… лихорадит, жарко… мерещится всякое, едва зажмуришься…
— Откуда тебя привезли? — спросил я.
— Из Лаздияй… В Сейнах я к полякам в плен попал… В синагоге сидел… Наши пришли… выпустили…
Не помню, что он еще мне говорил, мой брат. Потом открылась дверь, и сестра, взглянув на меня, спросила:
— Брат?
— Да, — ответил я.
— Знаешь, на сегодня хватит. Видишь, как ему худо. Приходи дней через пять, авось покрепче будет.
Пиюс снова закрыл глаза, и я, воспользовавшись этой минуткой, покинул палату. По дороге из казармы в город я чувствовал, что меня трясет. Спину внезапно прошиб пот. Я то и дело вытирал испарину со лба. Ноги заплетались, голова кружилась, во рту появился гадкий вкус.
«Нет, нет, я не сдамся, я не захвораю!» — твердил я сам себе, а ледяной ветер насквозь продувал худое пальтишко. Вдалеке маячила кладбищенская стена, качали сучьями деревья. Каркали вороны, несметные полчища которых взлетали в воздух и снова в страхе садились на голые деревья. Наступал вечер. Я вернулся домой, кое-как разделся и лег. Марите подошла к моей кровати, приложила холодную ладонь к моему лбу и, минутку подержав, крикнула в сторону Кухни, где хлопотала наша хозяйка:
— Мама, он весь в жару!..
Пришла и хозяйка. Посмотрев на меня, она горестно покачала головой. Потом она тоже положила мне руку на лоб, подержала и сказала:
— Нет уж, надо звать доктора Паутенюса.
Доктор, маленький седой старичок, осмотрел меня сквозь толстые очки, прослушал легкие и сердце и сказал, как я расслышал, хозяйке:
— Пустячок, не болезнь… Простудился ребенок самую малость… До свадьбы будет здоров как бык…
Ночью я начал бредить. Я видел покойного отца, как он идет, закутав шею красным шарфом, по горке к Кастантасу Бабяцкасу… Потом тетю Анастазию — в озерце за гумном она стирала пестрые насыпки, и я отчетливо слышал каждый удар ее валька… Потом в нашем садике появился учитель Бутаускас. «А пчелиной матки нет, — сказал отец, — без нее пчелы в улье не привьются. Это же ясно как день…» Учитель Бутаускас держал в руке соты, с которых капал мед, и откусывал с краю…
Приоткрыв глаза, я вижу маму. Она сидит у моей кровати, в своей бархатной кофте, купленной еще до войны. Лицо у нее ясное и очень родное. Она долго глядит на меня и наконец говорит:
— Да вот, смотрит ребенок… Видите, уже ему лучше…
— Две недели бедняжка мучался, человека, можно сказать, не узнавал, — протяжно рассказывала хозяйка. — И доктора приводили — тот болезнь не распознал, говорит — простудился ребенок. А тут же самый что ни на есть тиф… Хорошо еще, его насильно в какой-нибудь барак не увезли… И не стало бы мальчика.
— Может, домой поедем? — спросила мама, заметив, что я ее вижу и узнаю. — Я в сани перинку положила и две подушки в придачу… Как нам твоя хозяйка письмо прислала, я сразу хотела ехать, да вот полная изба хворых, тетя и та слегла, присмотреть некому…
— Я не поеду, — сказал я сразу. — Я знаю, я замерзну в дороге и уж точно умру…
— Как это ты умрешь, сыночек? — успокаивала меня мама. — Коли не хочешь, никто ведь не принуждает… Ведь и хворь-то вроде проходит…
— Нет уж, — согласилась со мной хозяйка. — Если б сразу… Знаете, боялась, чтоб всех тут не перезаразил… если б вы сразу… А то ведь мальчик на поправку пошел… Вот увидите, скоро и кушать попросит… Я еще по России знаю — когда после тифа на поправку идут, то, кажется, невесть что бы слопали, а в особенности кисленькое…
Я и впрямь подумал, что нет ничего вкуснее на свете квашеной капусты с постным маслом.
— Мама, я ужас как хочу квашеной капусты, — сказал я.
— Ну вот, уже просит… Выздоровеет мальчик, головой ручаюсь, — обрадовалась хозяйка.
Я смотрел на маму и думал — до чего же я ее люблю. А отца нет. Я снова это вспомнил и испугался. Но я знал, что не один на свете, что у меня такая хорошая, такая удивительная мама, которая приехала проведать меня, оставив дом, полный больных.
— Пиюсу тоже лучше, — сказала мама. — Я ему еды привезла…
Я вспомнил казарму, провонявшую лекарствами, вымазанные карболкой стены палаты, длинные ряды железных коек.
— Измучило нас это поветрие, — сказала мама. — А сколько народу поумирало, — добавила она, обращаясь к хозяйке. — В нашей деревне едва пять дворов наберется, где бы человека не похоронили…