В полночь Клювобородый дармоед Прибашмачился, ошапкился, В сени выперся И завопил: — Кис-кис-кис-кис! — Кошка пятки выхвостила, Усы выпучила. Мышку костеня, Отрычала: — Ням-ням-ням-ням… ……………………………………………………… Башмакошапкоклювый выязычил: — Жри и мри, Мышей я сам очертеню. — Сто минут Дармоед кискисил, кошка нямнямила. Тишь звуками искрилась. Нервы словами бухли. Лишь когда петухи кукарекали, А луна зенит меряла, Дармоед и кошка — Кто насловев, Кто намышившись — В соннолежбище вернулись.

Или, скажем, там был напечатан такой «Жирносум»:

Округлый жирносум Отрубкил зубы, Губами дым позигзагивает И клювотростью Ящерохвостой Брильянтинит тротуар…

— Это — футуризм, — сказал мне мой друг. — Новые слова, новые образы… Это, скажу я тебе, братец, не Майронис…

Потом возник «Предвестник четырех ветров», а позднее появились и «Четыре ветра». Они призывали творить новое искусство, и многие произведения в этих изданиях своей вычурностью, диковинными словами и чудовищными образами сильно смахивали на «Шапшарарап». Нравилось ли нам это? И да, и нет. Нравилось потому, что было ни на что не похоже (а все, что внове, всегда нравится молодым людям). Не нравилось потому, что многого мы не понимали и — главное — не знали, в чем смысл всей этой затеи. Казалось, будто поэты и прозаики хотят просто поиздеваться над своими читателями.

Между тем мой друг сам давно уже писал стихи и прозу. Мне он показывал не все, но я знал, что он пишет и что его стихи напоминают Балиса Сруогу, а проза — «Предания Дайнавского края». И вот как-то, получив один из каунасских журналов, я открываю первую страницу, а на ней — стихотворение Казиса Боруты,[60] напечатанное довольно-таки крупными буквами! Сейчас я уже не помню содержания, знаю только, что там была строка: «Прощай, — ответил князь». Вообще-то стихи были патриотические, чем-то связанные со сражениями под Сейнами, которым все не было конца. Под ними значились слова «Действующая армия». Когда я спросил своего друга, при чем тут «Действующая армия», он мне ответил:

— Видишь ли, теперь многие делают такую приписку! Отчего бы и мне не написать?

— Но ты же не в армии…

— Неважно… Пойми, это важно не мне, а читателям.

Ясно, мой друг лишний раз возвысился в моих глазах. Он был больше начитан, хорошо владел русским, долго жил в Москве, а теперь вот уже и напечатался!

Неудача со стихами, которые я так торжественно читал своему другу на берегу Шешупе, надолго отбила у меня охоту что-либо писать. Но все, что мы читали, чем бредили, пример друга, наконец, заставляли снова браться за перо.

К тому времени я уже переехал в мезонин на улочке Пятраса Кряучюпаса. В этом доме когда-то жили писатели Пятрас Арминас и Пятрас Кряучюнас.[61] Мое окно заслоняла кровля соседнего домика, и даже днем в ней стояли сумерки — солнце никогда не заглядывало ко мне.

Улучив свободную минуту, я снова садился за тетрадь и писал, писал, писал… Что же я все-таки писал? Без сомнения, на меня влияли многие поэты, так что мои стихи были похожи то на Майронпса, то на Сруогу, то, наконец, на «Шапшарарап».

Но боже ты мой, до чего они были тусклые по сравнению со стихами известных поэтов, какие громоздкие фразы рождались из-под моего пера, до чего неуклюжие рифмы вертелись в голове и лезли на бумагу! Иногда полдня прошагаешь по городскому саду или вдоль реки и вроде что-то выдумал, а вернешься домой, сядешь за тетрадь, и такие строфы поползут, что самому стыдно. И уже видишь, что в них нет ни крупицы оригинального, — сплошь чужие мысли, да и форма оставляет желать лучшего. И иногда такая тоска берет, что хоть под землю лезь. Кажешься себе дураком без малейших способностей, знаешь, что все это не для тебя, а ведь все равно тебя стихи засасывают. А изредка, гляди, у тебя получается даже некое подобие стихотворения, ты читаешь его себе великое множество раз, и вот уже кажется, что ты не без способностей, что еще сможешь написать что-то самостоятельное. А потом снова мученья и уныние…

И вот однажды под вечер в мой темный мезонин, в котором стоят моя и тетина кровати, маленький столик и печурка, на которой тетя по утрам печет мне картофельные оладьи (этот год я живу в одной комнатке с тетей Анастазией), влетает мой друг. В руке он держит какой-то каунасский еженедельник и уже с порога кричит:

— Видел?

— Что там? — спрашиваю я, в ожидании какой-то пакости.

— Смотри, твои стихи. И, знаешь ли, недурственные. Нет, совсем недурственные… Поздравляю.

Я хватаю газету, гляжу на страницу и вижу, да, мой друг говорит правду! Наверху стоит моя фамилия, а дальше — то самое стихотворение, что я послал в газету недели три назад и уже не надеялся увидеть. Я чувствую, что весь заливаюсь румянцем, как и тогда, на берегу Шешупе.

Теперь мне вроде бы нечего стыдиться, а ведь все равно стыдно, — наверное, с непривычки. Раз эти стихи разглядел мой друг, то наверняка их прочитают и гимназисты, и учителя, и — страшно подумать! — неизвестно сколько народу во всех городах Литвы! И еще у меня внутри заговорила гордость, та самая, что я испытывал на похоронах Забелюке, когда я пел вместе со взрослыми. Правда, теперь меня никто еще не похвалил, если не считать друга, но мне казалось, что увидеть свои стихи в печати — не только великое счастье, но и великая честь…

Как только друг ушел, я схватил со стола еженедельник и уставился в него, не видя ничего, кроме собственных стихов. Они показались мне интересными, свежими, — словом, стихи были как надо. Но через минуту я уже думал, что поторопился послать их в редакцию, — ведь надо было поправить одну строфу. Да и здесь неудачный эпитет (я уже знал, что это слово значит), а там — метафора, которую я уже не раз видел в стихах других поэтов. Было воскресенье. Я читал свои стихи, пока не вернулась из костела после

Вы читаете Весенняя река
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату