этот человек ни был…
Исчезает та свобода, которая означает не возможность выжить, полностью развив свои задатки, и потому составляет привилегию жизненно или социально избранных, но способность каждого человека принимать решение, становясь господином своего поступка, а в поступке - и самого себя… Или любовь к другому человеку, которая означает не сочувствие, не готовность помочь, не социальную обязанность или что-нибудь еще в этом роде, а способность признать «Ты» в другом человеке и в этом обрести свое «Я». Все эти ценности живут до тех пор, пока живет звание о личном начале. Когда же оно тускнеет и исчезает вместе с верой в связь между Богом и человеком, о которой учит христианство, исчезают и эти ценности. Нечестность, о которой мы заговорили выше, проистекает из того, что новое время, заявив претензию на личность и мир личных ценностей, освободилось от их гаранта — христианского Откровения. Впрочем, обман постепенно обнаруживался. Ценности и идеалы немецкой классики оказались зыбки и непрочны. Ее благородная человечность так прекрасна; и все же ей недостает корней — последней истины, ибо она отвергает Откровение, плодами которого питается и живет. И вот уже в следующем поколении ее прекрасные человечные установки блекнут. А ведь культура нового времени была очень высокой; просто личность, оторванная от своих корней, бессильна противостоять натиску позитивизма.
Процесс углублялся; и когда внезапно вырвались на свет неслыханные ценности двух последних десятилетий, столь радикально противоречащие культурной традиции нового времени, то внезапность их появления была лишь кажущейся: на самом деле лишь обнажилась давно образовавшаяся пустота. Подлинное личное начало с его ценностями исчезло из сознания вместе с отказом от Откровения. Грядущая эпоха внесет сюда страшную, но целительную ясность. Ни один христианин не может радоваться наступлению радикального не-христианства. Ведь Откровение — не субъективное переживание, а сама истина, сообщенная Тем, Кто создал этот мир; эпохе истории, глухой к этой истине, грозит большая опасность. Но хорошо уже то, что обнаружится старая нечестность. Станет ясно, что на самом деле означает освобождение от Откровения, и паразитированию на чужом достоянии наступит конец.
Остается еще ответить на вопрос: какой будет религиозность грядущей эпохи? Не ее откровенное содержание — оно вечно,— а историческая форма ее осуществлю ния, ее человеческая структура? Здесь можно многое предположить. Но нам придется себя ограничить.
Важным моментом будет, прежде всего, тот, на который мы только что указали: резкое наступление не-христианского существования. Чем решительнее будет отказ неверующего от Откровения и чем последовательнее он будет проводиться на практике, тем отчетливее обозначится существо христианства. Неверующему придется выйти из тумана секуляризации. Придется прекратить паразитическое существование, когда, отрицая Откровение, человек пытался присвоить себе созданные им ценности и силы. Ему придется честно вести жизнь без Христа и без открывшегося в Нем Бога и на своем опыте узнать, что это такое. Еще Ницше предупреждал, что не-христианин нового времени еще не имеет понятия, что значит на самом деле быть не-христианином. Истекшие десятилетия уже позволяют составить об этом некоторое понятие, но они — только начало.
Разовьется новое язычество, но не такое, как первое. Здесь пока тоже сохраняется неясность, проявляющаяся, в частности, в отношении к античности. Нынешний не-христианин часто думает, что может просто вычеркнуть христианство и пуститься на поиски нового религиозного пути, отправляясь от античности. Но тут он ошибается. Историю нельзя повернуть вспять. Как форма существования античность окончательно ушла в прошлое. Сегодняшний человек становится язычником совсем в другом смысле, чем был им человек дохристианской эры. Тогда — при всем величии его жизни или творений — в его религиозной установке было нечто юношески-наивное. Он стоял еще у порога того выбора, который пришел в мир с Христом. Пройдя через этот выбор — неважно, в какую сторону,— человек переходит на новый экзистенциальный уровень; Серен Киркегор показал это раз и навсегда достаточно ясно. Бытие человека приобретает неведомую древним серьезность, да античность и не могла знать ее. Ибо эта серьезность вырастает не из собственно человеческой зрелости, а из призыва, обращенного к личности Богом и переданного ей Христом: этот призыв открыл ей глаза, и отныне она бодрствует, хочет того или нет. Эта серьезность - плод долгих веков, когда человек проходил жизненный путь вместе с Христом; она возникла из сопереживания той ужасающей ясности, с какою Он «знал, что в человеке», и того сверхчеловеческого мужества, с каким Он прошел свою земную жизнь. Вот откуда странное впечатление детскости, возникающее при столкновении с антихристианскими верованиями античности.
То же самое можно сказать и о попытках возродить нордическую мифологию. В тех случаях, когда они не служат лишь маскировкой реального стремления к власти, как в национал-социализме, они так же беспочвенны, как и попытки возрождения античного мифа. Северное язычество тоже еще стояло у порога выбора, побудившего его оставить непосредственную жизнь, уютную и в то же время неприкаянную, ради серьезности личного начала — независимо от того, как сделан выбор.
Это же касается попыток создать новую мифологию путем секуляризации христианских идей и установок — нечто в этом роде представляет собою поэзия позднего Рильке [7]. Подлинно в них только одно — стремление зачеркнуть потусторонность Откровения и ограничить человеческое бытие исключительно земным миром. Это стремление обнаруживает все свое бессилие, неспособность встроиться в наступающую новую эпоху. «Сонеты к Орфею» трогают, но неприятно удивляют своей беспомощностью, если сопоставить их с заявленной в «Элегиях» претензией.
Наконец, французский экзистенциализм настолько бурно и решительно отрицает за бытием всякий смысл, что невольно возникает вопрос, не есть ли это новая, проникнутая особенно глубоким отчаянием разновидность романтизма, порожденная потрясениями последних десятилетий.
Попытка не просто привести человеческое бытие в противоречие с христианским Откровением, а устроить его на собственном, мирском, действительно независимом фундаменте должна отличаться несоизмеримо большим реализмом. Пока нам остается только ждать и смотреть, насколько удастся достичь такого реализма Востоку и что станется при этом с человеком.
Но и самой христианской вере придется приобрести несвойственную ей сейчас решительность. Ей придется выбираться из паутины секуляризации, подобий, половинчатостей и смешений всего со всем. И здесь, как мне кажется, есть место твердому упованию.
Христианам всегда было трудно приспособиться к новому времени. Тут мы касаемся проблемы, заслуживающей более внимательного рассмотрения. Нельзя сказать что средневековье как историческая эпоха было полностью христианским, а новое время, напротив, совсем не христианским. Так мог бы думать тот самый романтизм, который и без того внес в этот вопрос достаточно путаницы. Характерная для средневековья структура мышления, восприятия, деятельности была изначально сама по себе нейтральной по отношению к вере и ее выбору — насколько такое вообще возможно. То же самое относится и к новому времени. В эту эпоху западный человек устремился к индивидуальной самостоятельности, что само по себе еще ничего не говорит о том, как он употребит эту самостоятельность в нравственно-религиозном отношении. Быть христианином означает занять известную позицию по отношению к Откровению, и совершить это можно на любом отрезке человеческого развития. С этой точки зрения Откровение равно близко и равно далеко от каждой эпохи. И в средние века было достаточно неверия, и в новое время жила полноценная христианская вера. Но она была иная, чом в средние века. Задача христианина нового времени заключалась в том, чтобы осуществить свою веру, исходя из исторических предпосылок индивидуальной самостоятельности, и делал он это подчас не хуже христианина средневекового. Но на этом пути он встречался с препятствиями, мешавшими ему принять свое время так же легко и просто, как это могли делать люди предшествовавшей эпохи. Слишком живо было воспоминание о его мятеже против Бога; слишком сомнительно было его стремление привести все области культурного созидания в противоречие с верой, а ее самое оттеснить как нечто неполноценное. К этому добавлялось и то, что мы назвали нечестностью нового времени: двойная игра, с одной стороны, отвергавшая христианское учение и устроение жизни, а с другой — стремившаяся присвоить все, что они дали человеку и культуре. От этого в отношении христианина к новому времени оставалась постоянная неуверенность. Повсюду обнаруживал он идеи и ценности несомненно христианского происхождения, но объявленные всеобщим достоянием. Повсюду он сталкивался с тем, что было изначально присуще христианству, а теперь обращено против него. Откуда было ему взять уверенности в уповании? Теперь двусмысленностям приходит конец. Там, где грядущее обратится против христианства, оно сделает это всерьез. Секуляризованные заимствования из христианства оно объявит пустыми сантиментами, и воздух наконец станет прозрачен. Насыщен враждебностью и угрозой,