А сон так и не выходит из головы: что же делать?
Иван Афанасьевич принес мне 13 ф. хлеба, бутылку молока и сказал, что это так. Удивился я полученному, но теперь понимаю, это он принес за то, что я буду слушать его и не перебивать.
— Я робкий человек, — сказал он, — мне высказать некому, и что нужно сказать, я не знаю.
Она никому не изменила и довольно сильна, чтобы сознавать это и отстаивать. Единственное, что смущает нас, это действительные страдания нашего друга из-за лишения уюта и, главное, из-за детей, что дети лишаются до некоторой степени матери. Стало быть, нужно просто быть более внимательным — и все!
Она исчезла, ее нет, но мир любви остался, и мало-помалу я освободился от нее и сделал мир любви своим миром. В каждом цвете, в каждом отличии дня и сменности времени года — я вижу радость свою.
А впрочем, она тут ни при чем: разве пуговка кнопки, нажатая рукой младенца, взорвавшая гору.
Как одушевлено крестьянское утро, посмотрите на бочку, на ведро, на коромысло... как живые! Вот девушка взяла на салазки бочку у колодца и убежала куда-то. Бочка на салазках стоит и дожидается терпеливо, совершенно так же, как лошадь, и каждый прохожий осматривает бочку и оглядывается, спрашивая себя: кого это дожидается бочка?
Я согласился с Штирнером, что все мое и мысль чужая — моя, но не нравится мне подчеркнутость этого, как будто к этому сводится все, к вопросу о собственности. И потом «самонаслаждение»: из себя глядя — все хорошо, но если взглянуть со стороны? Вот любовь: я вижу, пара влюбленных вышла из дома: прошла — некрасивы, смешны! Представляю влюбленных таких, чтобы другие приходили в восторг, и нет- нет! Аполлон, Венера, Бог, но не люди...
Она отношение ко мне представляет мужу как гимназистка. А мне она в отношении к мужу представляется мещанкой. Уют ее, принадлежащий мне и уступленный мужу, кажется мещанским. Я ревную ее к мещанину (не Ал. Мих.). Тут малейшее вызывает в душе целую бурю, а она спрашивает: «Почему ты со мной сегодня так далек?» Словом, жить втроем — невозможно.
Ну, вот засело и засело в душу, что они у меня хотят мою печку отнять, — как это глупо! А ночью это же представляется в облике змеи с женским лицом. Лицо прекрасное, потому что любит-любит! А чешуя и хвостовые позвонки шумят и звенят из чужой спальни, и я это слышу!
Шум и звон чуждого мне змеиного мира. Змея любит охотника и воина и хочет заключить в свое яйцо.
За дверью в потребилке второй день ругатня-срамота: мужики сахар делят. Австриец говорит: «Как скотина, сколько галдежа, мерзких слов выкинуто в воздух из-за полфунта на душу украинского сахару». Едут обозы в Старый Оскол за солью: у нас 15 руб. фунт, там 2. Почему так, если там и тут одна власть?
Чтобы не быть смешным — глупым, нужно сдерживать себя, но если сдерживать, то это идет в счет любви, и дружеский голос спросит, почему ты так далек?
У нее тут в Казаках был домик, она купила его, приехав из-за границы, с целью устроиться здесь для дела — подвига среди народа.
Ее брат из «Русских Ведомостей» и Варгунин — все это одно поколение из одной группы интеллигенции, которая, отколовшись от подпольной эмигрантской интеллигенции, задалась целью просвещать народ на легальном пути. Все они гуманисты-европейцы по идеям, а упрямство в морали, вероятно, происходят от предков-староверов.
У Варгунина дом-дворец на каменистых обрывах Варгли, живописно, как в Швейцарии, чудесные парки, великолепные конюшни, жизнь, отданная просвещению народа, множество прекрасно выстроенных школ и в личной жизни множество жен-учительниц. Кажется — вот счастье! вот счастливый человек, барин из разночинцев. И в то же время что-то отталкивает, не знаю, что: дом его, кажется, не свой дом, это швейцарский дом, и конюшни швейцарские, и мысли его иностранные, и жены его — жены-учительницы, удобные, из-под руки, отношения, вероятно, полуполовые, полуидейные (детей — ни одного, он доктор). Это не богатство, не счастье, это все тоже Дуничка, только во дворце.
Недавно я проезжал мимо Лопатина, где выросла большая дворянская семья, где грязновато, много мух, но столько уюта. Я посмотрел туда зимой, закрыв глаза,— и весна черноземная, человек, тонущий с сохой в черном море, волнующие запахи земли, фиалки под кустом орешника, ландыши, сорванные с росой на «валу», и чего-чего ни представилось! а липовая аллея, запах липового цвета, жужжанье пчел в жару и после обеда большой стол с самоваром-вареньями.
Какая чудесная старина! а тут, у Варгунина, все как будто и лучше, и нет ничего, напротив...
Я — чуждый им, и они мне чуждые при всем «несомненном моем уважении». Я прихожу к ним и расписываюсь: «Искренне уважающий вас».
За все великие заслуги этих людей, подготовивших свержение царя, революция не выгнала их со своих мест, но и только. Им оставили возможность существовать на месте, кормиться тут, и только!
Варгунину дали в замке его две комнаты и прислугу от Совета. Он старик, седой, лысый, похож на старого профессора в отставке. В гостях у него сидел председатель Исполкома и три местные актрисы — его ученики.
Я рассказал им, как бежал за моими санями в Петровском председатель культурно-просвет. кружка и кричал: «Пьесок, пьесок пришлите!» Как всюду играют одну и ту же пьесу: на пороге к делу, и как все это однообразно и скучно. Я предложил деревенским актерам самим сочинять пьески и пользоваться материалом тех сказок-прибауток, которые рассказывают крестьяне вечно друг другу по вечерам.
— Но как это сделать без интеллигенции? — сказал Исполком.
— Без барина? Пишите сами. Что тут поднялось!
— Нельзя это пустить! — сказал Варгунин. Пустить-то можно, конечно, но он хочет сказать, что если пустить, то...
И так ясно видно, как девственно наивна наша революция: эти мужики — рабочие полуграмотные ухватились мозолистыми руками за обломки царского скипетра и не пущают, и не пущают никого. «Медведя поймали, медведя поймали» — «Туда его!» — «Да он меня не пущает!» Обида большая на интеллигента, что он не идет к ним, а интеллигент сам обижен.
Варгунин:
— Человек с историческим образованием разве может в это поверить, взяться за это? Этот скрежет: «Дави, дави! мы поймали, мы зажали, мы сокрушили!» — разве можно это разделять?
Исполком:
— А при Керенском интеллигенция была с буржуазией, с белогвардейцами, разве так лучше? Мы взяли власть...
Я сказал о власти по Максу Штирнеру — удивительно! Единственное возражение, что за власть кому- то держаться необходимо, иначе не будет государства, и все пойдут друг на друга.
И он держится за власть и песенку поет точь-в-точь, как при монархии:
— Мы избавились от Николая!
— Мне, писателю, было лучше при царе, тогда можно было хоть что-нибудь писать, теперь ничего.
— А мне лучше.
Еще бы: он у власти, он может ходить по паркету, судить, давить...
Дубы рубят (кулаков).
Они очень наивны, эти самодержцы милостию «Человека», держат скипетр и кричат: «Пьесок,