например, мнение Иешуа о незавершенности произведения мастера, хотя при встрече с Левием этот вопрос не обсуждался.
Ни на земле, ни в надземном мире мастер не высказывал своего отношения к личности Иешуа. Его не удивило существование «философа» из его произведения в мире ином, он молча выслушал сообщение Воланда об участии, которое принял в его судьбе Иешуа. Мастер знал, что встреча Пилата и Иешуа «угадана» им: ведь ему довелось постичь тайный сон прокуратора. Спокойствие, с которым мастер принял решение Воланда и Иешуа о своем посмертном существовании, говорит о том, что действительный «ранг» Иешуа в потусторонней иерархии ему известен.
Определив вариацию Страстей Господних только как литературное произведение,
Вероятно, мастер возненавидел свой роман из-за того, что ситуация, в которой он оказался, безнадежно зашла в тупик: ни Воланд, ни Иешуа не спасли его от духовной катастрофы, но если это и случилось, то уже после написания романа. Далеко не каждый мог справиться с подобной работой: Иван Бездомный, несмотря на «завещание», так и не посмел приступить к продолжению романа. Надо обладать не только даром ясновидения, но и талантом вкупе с образованием, чтобы «угаданное» (увиденное, узнанное) перевести в слово. Иван – просто медиум; мастер – творческая личность, творческий потенциал которой и был необходим сатане. Грех мастера не в том, что он «угадал» сатанинскую версию событий 14 нисана, а в том, что он поддался
Строго говоря, любая «новая» версия евангельских событий – грех с христианской точки зрения. Рационализм и атеизм, естественно, этого не признают. Рационализм отрицает мистическую сущность Священной истории; атеизм – историчность Священного Писания. Однако в древности люди знали, что прикосновение к Божественному требует предельного душевного и духовного напряжения, которое способен выдержать лишь чистый духом и крепкий в вере человек. Святые отцы Церкви оставили немало свидетельств о явлениях потустороннего мира и составили правила, позволяющие неопытному сознанию ориентироваться в тонком мире и различать демонов (способных принимать различные облики, в том числе и евангельские) и подлинно Божественные видения. Древнерусский иконописец, приступая к работе, обязан был поститься, каждое его действие сопровождала молитва: твердость в вере – основа таланта христианина. Из дневников М. Врубеля известно, что он считал безумие и слепоту, постигшие его к концу жизни, наказанием за то, что писал Божию Матерь (эскизы для фресок во Владимирском соборе в Киеве)
Мастер же не видел дистанции между собою и событиями, о которых намеревался повествовать. Конечно, в этом – традиция рационализма и вера в свое избранничество. Мастеру не понадобились ни духовные советчики, ни Церковь, ибо он поверил «угаданной» версии и принял ее как должное. Собственно писательский дар отступает здесь на второе место, потому что мастер не склонен расценивать себя писателем, он ощущает себя мистиком, духовидцем, «посвященным»: «Я – мастер». В этом его отличие от писателей-рационалистов и агностиков, которые интерпретировали в своих произведениях библейские сюжеты. В мировой литературе таких интерпретаций множество, но вряд ли кто из авторов осмеливался пригласить в свидетели «правдивости» своего повествования сатану, отца лжи.
Мастер наделил Пилата сложной психологией, придал его решению неожиданную мотивировку. Это очень важный, но далеко не самый главный аспект. Если бы не особая «тайнопись», не значительность произведения, завершающегося смертью, все события правомерно было бы рассматривать как психологическую коллизию Пилата – Иешуа, лишенную мистической подоплеки, что и делает большинство исследователей «Мастера и Маргариты».
Как известно, Булгакова интересовала возможность «Евангелия от сатаны», и редакции романа в 1929– 1933 годах оставались без мастера – в центре его находился рассказ Воланда о Пилате и Иешуа. Главной моральной проблемой романа должна была стать проблема вымышленного Пилата, и в этом смысле роман обещал прямое продолжение центральной в творчестве Булгакова 1920-х годов мотивной цепи. С появлением образа мастера эта проблема была вытеснена из круга мрачных ассоциаций и заменена гораздо более важной для писателя в 1930-е годы темой современного Фауста. Чувство личной вины за некие конкретные поступки, растворившись в творчестве, сменилось более общим чувством вины художника, совершившего сделку с сатаной.
Уже одно то, что Булгаков намеревался писать о конфликте Пилата и Иешуа не от своего имени, а через посредство свидетеля – Воланда, подчеркивает задуманную «кривозеркальность» будущего произведения. Определенность авторской позиции в ранних редакциях снимала с Булгакова ответственность за соблазнительность повествования: читателю предлагался прямой выбор: верить сатане или помнить, что он – отец лжи. С появлением мастера роман стал более эзотеричным: Булгаков нигде прямо не говорит, кто является вдохновителем мастера, предоставляя читателю самостоятельно решить этот вопрос.
О «кривозеркальности» мы будем говорить ниже, пока же остановимся на психологическом аспекте конфликтной ситуации Пилат – бродячий философ. Гонимый миром Иешуа предсказывает о временах, которые уничтожат само понятие власти. «В числе прочего я говорил, – рассказывал арестант, – что всякая власть является насилием над людьми и что настанет время, когда не будет власти ни кесарей, ни какой- либо иной власти. Человек перейдет в царство истины и справедливости, где вообще не будет надобна никакая власть» (с. 447). Утверждение чрезвычайно смелое для I века н. э., но не менее смелое оно и для того времени, в котором жил мастер и писал Булгаков. Вероятно, мастеру эта идея созвучна: отсутствие государственной власти предполагает такое состояние общества, при котором нет ни гонимых, ни преследователей. Мастер так же гоним, как и его герой, в этом их очевидная ситуационная близость. Но мастера интересует не только преследуемый герой, но и прокуратор, раскол в его душе, раздвоенность между долгом и движением сердца. Эта заинтересованность перенесена и на Иешуа, которому нравится Пилат. Грядущее безвластие – утопическая мечта, а на деле такая сильная и умная личность, как прокуратор, вызывает уважение и стремление к более близкому знакомству. Это проекция душевных устремлений самого Булгакова. Из всего творчества писателя – драматургии и прозы – видно, что личности тиранов чрезвычайно его занимали. У него установились «особые» отношения со Сталиным, начиная с «Дней Турбиных»; вероятно, Сталин интересовал его в том же плане, что и Людовик XIV или Николай I.
Известно, что после телефонного разговора со Сталиным, оставившего чувство мучительной недоговоренности и недопонятости, Булгаков неоднократно писал Сталину, но ответа не получил. Булгаковское стремление к продолжению разговора о «Мастере и Маргарите» вылилось в предложение Иешуа прокуратору совершить совместную прогулку на Елеонской горе: «Мне пришли в голову кое-какие новые мысли, которые могли бы, полагаю, показаться тебе интересными, и я охотно поделился бы ими с тобой, тем более что ты производишь впечатление очень умного человека» (с. 442).
Отметим: Иешуа не стремится выслушать прокуратора, он хочет поведать ему собственные мысли, чувствуя, что власть имущий более нуждается в нем, философе, чем наоборот. Как если бы в современной Булгакову Москве вдруг сложилась ситуация, в которой философ смог бы смело давать советы просвещенному тирану, объясняя ему нечто, видимое только сверхъестественным зрением.
Для Булгакова вопрос о просвещенной власти стоял чрезвычайно актуально. Если сильная личность, стоящая во главе общества, способна обеспечить художнику, мыслителю, любой творческой личности реализацию таланта – это нормальное явление. Многие замечательные таланты раскрылись благодаря умному заказчику-меценату, даже если его политическая власть была тиранией. Булгаков хотел найти в лице Сталина достойного, образованного покровителя, но это было невозможно, и писатель с горечью убедился в бесплодности своих попыток завязать диалог со всемогущим отцом народов. Булгаков оказался для Сталина слишком умен, слишком проницателен, а Сталин не желал быть проницаем. Последняя попытка (запрещенная к постановке пьеса о революционной юности Сталина «Батум») фактически стоила Булгакову жизни – так силен был удар, ибо в этой пьесе он раскрыл Сталину то знание, которого касаться не стоило. Он попытался говорить с ним на языке «посвященных» – Сталину это не понравилось.