— Да.
— И в этой связи?..
— И в этой связи даже министры иностранных дел могут оказаться неправомочными… — уточнил Гродко и, пододвинув стакан с чаем, пригубил — красная влага все еще была огненной.
— Сан-Франциско?..
— Да, даже Сан-Франциско… — Гродко откинулся в кресле, с нескрываемой пристальностью посмотрел на Бардина — у него была привычка: дать беседе разбег, а потом уйти в тень, контролируя ход беседы короткими репликами и молчанием.
— Это как же понять: новая встреча трех? — Бардин огрубил мысль Гродко намеренно, так, пожалуй, быстрее можно было бы добраться до сути.
— Встрече трех должно предшествовать нечто такое, что гарантирует… встречу, — возразил Гродко — он вдруг стал заметно немногословен.
— Если министры иностранных дел тут ничего не могут сделать, что может гарантировать? — спросил Бардин. — Обмен посланиями?..
— Он имел место и не дал результата…
— Поездка Черчилля в Москву? — был вопрос Бардина. — В прежние времена такая поездка была амортизатором действенным.
— В нынешней обстановке это больше вопрос советско-американский, чем советско-английский… — парировал Гродко.
— Тогда… поездка американского эмиссара, не так ли?.. — кажется, разговор пододвинулся к существу.
Гродко смолчал и в хмуром раздумье принялся прихлебывать свой чай. Он пил, время от времени поглядывая на Бардина.
— Поездка эмиссара возможна, — согласился наконец Гродко. — Но у Америки в нынешних условиях есть только один эмиссар, имя которого Москва отождествляет с покойным президентом, я бы сказал… с дорогим для нее именем покойного президента…
— Гопкинс? — в этом вопросе не было ничего необычного, он как бы само собой разумелся.
— Гопкинс…
Гродко сказал «Гопкинс», и глаза его точно заволокло дымкой воспоминаний. О чем мог думать сейчас Гродко? Быть может, он вспомнил Гопкинса, каким видел его в последний раз в Ялте. Американец не явился на пленарное заседание и весь день провел в постели. Кто-то сказал Гродко, что своеобразная деловая планерка американцев была проведена у Гопкинса, при этом коляску президента подкатили едва ли не к постели. Но к вечеру Гопкинсу стало лучше, и всесильный Макинтайр разрешил ему побыть на веранде, разумеется, в кресле, укрывшись шерстяным одеялом. Тем неожиданнее была картина, которую увидел Гродко. Кресло было отодвинуто прочь, одеяло лежало на полу, а Гопкинс стоял у края веранды, опершись на перила, и смотрел на море. Лицо было едва ли не шафранным, кожа стянута, и губы казались какими-то сизыми, а в глазах, широко открытых, изумление… Гродко посмотрел на море, там прорезалась полоска синевы, непобедимо густой. Потом Гродко вспоминал эту картину, и все казалось: вот это и есть жажда жизни, которую обостряет недуг, многократ обостряет…
— Именно поэтому президент мог бы и не одобрить отставки Гопкинса?
— Возможно.
— Вы сказали: «Некий параграф Ялты» — Польша?
— Польша.
Нет, история определенно пошла по новому кругу — вновь возник Гопкинс, при этом как посланник Рузвельта, не Трумэна, а Рузвельта. Кажется, Бухман сказал Егору Ивановичу: в тот апрельский четверг Гопкинс был далеко от Вашингтона, в больнице св. Марии в Рочестере в неблизком штате Миннесота. Гопкинс не был рядом с президентом в то утро, когда президент проснулся и, пренебрегая острой головной болью, начал свой обычный деловой день и даже отважился сесть перед мольбертом художника, вернее, художницы, пожелавшей написать портрет президента. Гопкинс не слышал и не мог слышать, как президент произнес, в вопросительном жесте подняв руку: «У меня ужасно болит голова, у меня ужасно болит голова…» Не видел Гопкинс и того, как сознание покинуло президента и ничто уж не могло его спасти. «Тяжелое кровоизлияние в мозг», — констатировала бестрепетная медицина и многократ повторила: «Хард, вери хард», «Тяжелое, очень тяжелое». Гопкинс не был свидетелем происшедшего, но когда эта весть докатилась до рочестерской клиники св. Марии, Гопкинсу потребовалась ночь, чтобы совладать с головной болью, точно Рузвельт, умирая, сделал свою боль болью Гопкинса. Наутро Гопкинс разыскал по телефону одного из своих друзей, чтобы сказать ему: «У нас с вами есть нечто драгоценное, что мы пронесем до конца своей жизни. Это — великое сознание, что вера в него и любовь к нему такого множества людей действительно оправданны. Президент ни разу не обманул их чувства».
Однако почему Бардину пришло все это на ум сейчас? Если возникает мысль о новой миссии в Москву, Гопкинс может не отказаться. Для него такая миссия, как и миссия достопамятного июля 1941 года, есть миссия, которую он незримо совершает по поручению Рузвельта. Президент точно говорит ему, как некогда: «Гарри, вам надо поехать в Россию — дело требует того». И Гопкинс отвечает, как некогда: «Если дело требует, я готов, мой президент».
70
За неделю до открытия конференции в Сан-Франциско Бардин получил служебную телеграмму с просьбой вернуться в Москву. Как понимал Егор Иванович, новая пора советско-американских отношений, вызванная сменой президента, требовала новых решений. Бардин позвонил Бухману и сказал, что он уезжает, и американец решился на шаг, от которого до сих пор заметно воздерживался, — он сказал, что хотел бы видеть Егора Ивановича в своем вашингтонском доме, если это удобно Бардину, в обществе брата. Бардин дал понять, что готов быть, что же касается брата, то сообщит об этом позже. Но розыски Мирона были недолги — у советской колонии за рубежом своя связь, действенная. Итак, братья Бардины в кои веки объединились в своей поездке к гостеприимному американцу.
Представление о том, что Бухман живет в особняке обливного кирпича, расцвеченном сине-красно- желтыми витражами, разом рухнуло, когда машина въехала в подъезд многоэтажного блока и лифт с Бардиными тревожно затих на двадцать первом этаже. Хозяйка поднебесья оказалась высокой блондинкой, безгрудой, но с заметно развитыми бедрами, которые женщину отнюдь не уродовали; очевидно, женщина это знала, и ее платье не столько скрывало ее достоинства, сколько обнаруживало их. Бухман пожурил жену, что она отослала сына и дочь к своим родным, и повел русских смотреть коллекцию карликовых деревьев. Как понял Бардин, экскурсия в оранжерею преследовала другие цели: не говоря об этом прямо, хозяин показывал гостям свои апартаменты. Надо сказать, что в бухмановском обиталище было свое очарование — в нем модерн как-то очень симпатично сочетался со стариной. Это было похоже на то, как в современный город, собранный из зданий, напоминающих полированные плиты, неожиданно вписывались церковка или белый особнячок с колоннами. Квартира была с паркетными полами и окнами во всю стену, с гладкими потолками, лишенными каких-либо украшений, и панелями коричневого дерева, квадратными плафонами матового стекла и строгими бра, но мебель казалась, если не старинной, то старой — конца века. Нет, Бардин не думает, что тон тут задавал хозяин, но он этому не противился, закон творили воля и вкус госпожи Бухман, впрочем, к радости ее повелителя.
Не без пристального внимания Мирон взирал на то, с каким игривым изяществом хозяйка, надевшая по этому поводу клеенчатый фартук, работала садовыми ножницами, охорашивая свой карликовый сад. Он даже взял эти ножницы и попробовал сделать то же, что вызвало восторг мадам Бухман. Самолюбию Мирона это польстило, он снял пиджак и надел фартук. Можно было подумать, что Бухман только и ждал этой минуты. Дав понять Бардину, что отныне сад находится под надежным присмотром, он повел гостя в библиотеку.
Здесь властвовали сиреневый полумрак и тишина, далекие шумы большого города, заметно смолкнувшие к концу дня, размывались на полпути к заоблачному жилищу Бухмана. Хозяин пододвинул