того мига, того первого мига, когда весть уже известна ему, но она не столько понята, сколько ошеломила.

— Оля, Оленька!.. — устремился он к ней, ослепленный счастьем этой минуты. Она вскинула волосы, и он ощутил на лице их вихрь, сухой и рассыпчатый, их упругое прикосновение, их дыхание. — Собирайся мигом и пошагали!.. Только надень что-нибудь полегче. Пошагали, пошагали!

Она ничего не нашла, кроме его старых сандалий, и они пошли, сандалии соскакивали у нее с ног, хотелось сбросить их и идти босой, но ничто не могло омрачить их радости, они летели как на крыльях. Это было возвращение к той поре, желанной и трижды заветной, какую можно назвать юностью, а можно и никак не назвать, вдруг она является, эта пора, в облике события вожделенного и преображает тебя. Небо было расцвечено фейерверком, город был полон света, все живое хлынуло на улицы и полонило их, они отдали себя во власть людского потока, он был силен, этот поток, и стремителен, очень хотелось довериться его незлобивой силе…

К полуночи эта стихия прибила их к Кузнецкому мосту — в этом был некий рок, некое провидение. Они подняли глаза и увидели над собой темные своды старого дома. В окнах не было огней, что делало дом хмурым. Он точно пытался возобладать над происшедшим, этот старый дом, все, что вызвано было минувшим четырехлетием, будто бы ему еще предстояло осмыслить… Казалось, тьма заполнила дом, напитав собою его стены, переплеты дверей, окна, освобожденные от тяжелых штор и вощеной бумаги. Дом был мертв, и, странное дело, он был живым, этот дом, и волновал, как только может волновать все живое. Он был жив муками и радостями твоей жизни, которая навечно сплавилась с камнями этого дома и которую, наверно, не отторгнуть от них никакой силой…

Теперь Бардин шел с Ольгой на Калужскую и в течение всей этой длинной дороги от Кузнецкого, когда пробирался сквозь толпы праздничных людей, твердил, как молитву: «А Сережка жив, жив мой Серега!..» Да, Бардин твердил, тревожась и ликуя, «жив, жив», а в это время санитарный самолет штаба армии, все еще ведущей бой в излучине Нейсе, ориентируясь на дымное пламя костра, совершил посадку на прибрежный песок. Двадцати минут, что самолет оставался на берегу, было достаточно, чтобы бойцы десанта, обложившие рощу со всех сторон, вкатили в распахнутые двери машины носилки с ранеными. Их было двое: минер в сержантских погонах Пряхин Алексей, которому бризантный снаряд смял позвоночник, и рядовой Бардин Сергей, которому противотанковая мина жестоко изуродовала левую ногу… Когда с рассветом самолет приземлился в верховьях реки, где находился госпиталь, бравый минер скончался, а носилки с рядовым Бардиным санитары едва ли не выхватили из самолета. Армейский хирург был поставлен перед дилеммой многотрудной и, оберегая жизнь, решился отсечь ногу — по всему, это было решение единственное… Егор Иванович, идущий в это сумеречное предрассветье длинными московскими верстами и односложно твердивший себе: «Жив Серега!», по счастливой случайности оказался недалек от истины — в то утро Сергею суждено было принять муки адовы, но он и в самом деле остался жив…

71

К большому дому на Кузнецком идут машины. У каждой свое обличье и свой ранг. Тяжелая ладья, исчерна-смоляная, у посла, цветная коротышка с обрубленным задом — у корреспондента. Пока тяжелая ладья плывет по Кузнецкому, не без труда преодолевая встречное течение, коротышка легко обойдет ее на повороте. У посла вагон времени, у корреспондента все часы горящие.

Однако не все следуют на Кузнецкий, расположившись на тугих пружинах. Завидно взглянуть на московскую толпу, такую колоритную в это раннее лето сорок пятого, и подивиться, в сущности, картине московского обновления. Такого не увидишь, пожалуй, ни в Брюсселе, ни в Копенгагене… А те, кто идет сейчас на Кузнецкий, отмеряя пешие версты, прибыли именно из Брюсселя и Копенгагена. Коротка побывка в Москве, и возможность пройти по Охотному и Петровке — немалое преимущество. Впрочем, не только пройти по Москве, но и при случае встретиться с коллегой, обменявшись доброй вестью; правда, жестокосердое время выдает эти добрые вести нещедро, но, когда они есть, почему же ими не поделиться?

Наркоминдельский управделами, можно сказать, облагодетельствовал послов, приезжающих на недолгий срок в Москву: на пятом этаже большого дома на Кузнецком оборудована комната едва ли не с представительским шиком — ковры, штофные портьеры и статуя римского воина. Но дело, разумеется, не в коврах и статуе, главное, что на столах всегда есть более или менее свежие номера «Таймс» и «Монд».

Тридцатистрочная информация на первой полосе может явиться поводом к диалогу содержательному — все, что произносится здесь, точно отмечено знаком времени.

— Английский лейборизм часто светит отраженным светом…

— Он заимствует этот свет на континенте?

— Нет, на островах…

— У либералов?

— Хуже — у тори…

Комната заполнена сумерками, но света не зажигают — окна, выходящие на Варсонофьевский, запотели. — Но принципы лейборизма?..

— Когда деформируется текущая политика, принципы рушатся…

Пауза. Сумерки точно налиты свинцом.

— Вы полагаете, что победа лейбористов дела не изменит?

Новая пауза, зажжена настольная лампа, ее оранжевое свечение едва обнимает стол, стены все еще тонут в темноте.

— Простите за парадокс, но для меня Гопкинс — сила более действенная, чем Бевин, хотя один социалист, а другой едва ли не буржуа.

Погас свет настольной лампы, бесконечно длинны наркоминдельские коридоры, молчание тихо ступает по ним, сохраняя сказанное: «…один социалист, а другой едва ли не буржуа».

Для Бардина явилось неожиданностью, когда, получив приглашение на просмотр документальных лент, которые с некоторого времени регулярно устраивало посольство Штатов на Манежной, он вдруг рассмотрел седеющую бородку Бухмана.

— Прилетел сегодня на рассвете и очень надеялся встретить вас здесь, — Бухман знал, как предупредить недоумение Бардина.

— Могли бы и не встретить…

— Вы не рады? — в голосе Бухмана прозвучала обида, разумеется нарочитая. — Имейте в виду, вы рискуете в этом разочароваться — следующий мой приезд в Москву может непредвиденно задержаться…

Коктейли были поданы к окончанию фильмов, но они не дождались, вышли на площадь и вдоль ограды Александровского сада направились к реке. Москва привыкла к миру, к огням на улицах, к свету в окнах, к шумным толпам на площадях: казалось, те, кто явился сюда 9 мая, так и не расходились. Но в Александровском саду было темно, сад дышал холодной влажностью, сырой землей, молодой листвой.

— Не визит ли Гопкинса вы предваряете? — Они приблизились к мосту и стали спускаться к реке.

— Да, разумеется, по моим расчетам, сегодня он прилетел в Париж…

— Как мне кажется, идея поездки носилась в воздухе еще при мне? — Они сейчас шли под мостом, и голос неожиданно набрал силу, как, впрочем, и одышка американца.

— Да, но всего лишь носилась в воздухе, — возразил Бухман, он сомкнулся с тьмой, но дыхание выдавало его. — Идея эта возродилась в разговоре Гарримана и Болена, когда они возвращались из Сан- Франциско в Нью-Йорк, обескураженные неудачей конференции… Вернее, она возникла у Болена, и он напрямик сказал об этом Гарриману, правда, опасаясь, что того эта мысль шокирует; послать Гопкинса в Москву — значит на какое-то время сделать Гопкинса послом в Москве.

— Но Гопкинса с ними в тот раз не было? — спросил Егор Иванович и прибавил шагу — хотелось выбраться из-под каменных сводов моста, они, эти своды, давили.

— Нет, конечно, Гопкинс был в Джорджтауне… Одним словом, Болен выразил опасение, что

Вы читаете Кузнецкий мост
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату