нельзя лучше. Вдохновленный примером великого Сарсфилда[7], он безуспешно рисковал своей жизнью, защищая территорию, которая и как таковая оставляла его равнодушным, и в качестве символа вряд ли могла особенно волновать. У него была трость, одновременно элегантная и массивная, и порой он на нее даже опирался. Его мучили приступы в боку, боль отдавала в ягодицы и вверх, вдоль прямой кишки, глубоко во внутренности, так далеко на север, что достигала пилорического клапана, кульминируя, как и следовало ожидать, мочеточно-мошеночными спазмами с квазинепрерывным стремлением к мочеиспусканию. Уволенный по инвалидности с жалкой пенсией, отчего кислые взгляды чуть не всех тех, мужчин и женщин, с кем его ежедневно сводили обязанности и остатки доброжелательности, он порой чувствовал, что с его стороны было бы мудрее во времена великих потрясений посвятить себя домашним стычкам, гэльскому языку[8], укреплению своей веры и сокровищам фольклора — вне всякого сравнения. И вреда здоровью было бы поменьше, и выгоды поопределеннее. Однако, насладившись сполна горечью таких мыслей, он гнал их прочь как недостойные. Его усы, некогда придававшие ему бравый вид, больше не справлялись со своей задачей. Время от времени, когда вспоминал, он начинал поминутно расправлять их, испуская струю вонючего дыхания, смешанного со слюной. Застыв на ступенях пагоды, с разинутым капюшоном, он метал туда-сюда взоры — то на Мерсье и Камье, то на собак. То на собак, то на Мерсье и Камье.
— Чейный там велосипед? — сказал он[9].
— Можно было бы обойтись и без этого, — сказал Камье.
— Убрать, — сказал смотритель.
— Это может оказаться забавным, — сказал Мерсье.
— Чейные это собаки? — сказал смотритель.
— Не вижу, как мы можем оставаться, — сказал Камье.
— Интересно, не тот ли это щелчок, который нам необходим, чтобы тронуться, наконец, в дорогу? — сказал Мерсье.
Смотритель взошел по ступеням укрытия и столбом стал в дверном проеме. Воздух тотчас потемнел и сделался еще более желтым.
— По-моему, он собирается нас атаковать, — сказал Камье.
— За тобой яйца, как обычно, — сказал Мерсье.
— Дорогой сержант, — сказал Камье, — что именно мы можем для вас сделать?
— Велосипед видите? — сказал смотритель.
— Я не вижу ничего, — сказал Камье. — Мерсье, ты видишь велосипед?
— Ваш? — сказал смотритель.
— Что-то, чего мы не видим, — сказал Камье, — существование чего утверждают только ваши слова, как мы можем говорить, наше это или чье-нибудь еще?
— С чего ему быть нашим? — сказал Мерсье. — Разве эти собаки наши? Мы видим их сегодня в первый раз. А вы еще будете настаивать, что велосипед, если предположить, что он существует, наш? Но собаки не наши.
— Накласть на собак, — сказал смотритель.
Но, словно сам себя опровергая, он накинулся на них и с проклятиями выгнал, палкой и пинками, из пагоды. Отступление их, все еще связанных узами пост-коитуса, было делом нелегким. Ибо равные усилия, которые они совершали, чтобы убежать, прилагались в противоположных направлениях и не могли не компенсировать друг друга. Должно быть, они очень страдали.
— Вот он и наклал на собак, — сказал Мерсье.
— Из укрытия-то он их выгнал, — сказал Камье, — нельзя отрицать, но отнюдь не из сада.
— Дождь скоро размоет их, — сказал Мерсье. — Не будь они такими зашоренными, они бы додумались до этого сами.
— Фактически он оказал им услугу, — сказал Камье.
— Давай будем к нему подобрее, — сказал Мерсье. — Он герой великой войны. Мы тут, на безопасной обочине истории, в полный рост себе онанировали и могли не бояться, что нам кто-нибудь помешает, а он ползал во фландрской грязи и гадил себе в портянки.
Чтобы не делать никаких выводов из этих пустых слов, Мерсье и Камье были ребята тертые.
— Хорошая мысль, — сказал Камье.
— Обрати внимание на звон медалей, — сказал Мерсье. — Представляешь, сколько за этим галлонов поноса?
— Смутно, — сказал Камье. — Насколько способен страдающий запором.
— Предположим, этот утверждаемый велосипед наш, — сказал Мерсье. — Что тут плохого?
— Довольно притворяться, — сказал Камье. — Он наш.
— Убирайте его отсюда, — сказал смотритель.
— Наконец занялся день, — сказал Камье, — после стольких лет ни то ни се, нерешительности и колебаний, когда мы должны идти, неведомо куда, чтобы, возможно, никогда уже не вернуться… живыми. Он занялся, а теперь мы просто ждем, чтобы еще и развиднелось немного, а там уж полным ходом вперед. Попробуйте понять.
— К тому же, — сказал Мерсье, — еще есть одна вещь, которую, пока не поздно, надо обдумать.
— Вещь обдумать? — сказал Камье.
— Именно так, — сказал Мерсье.
— Я думал, все вещи уже обдуманы, — сказал Камье, — и все в порядке.
— Не все, — сказал Мерсье.
— Будете убирать или нет? — сказал смотритель.
— Вы корыстны? — сказал Мерсье. — Если уж вы глухи к голосу разума.
Молчание.
— От вас можно откупиться? — сказал Мерсье.
— Определенно, — сказал смотритель.
— Дай ему шиллинг, — сказал Мерсье. — Подумать только, первая же наша трата должна стать уступкой взяточничеству и вымогательству.
Смотритель с проклятиями исчез.
— Какие они все одинаковые, — сказал Мерсье.
— Теперь он будет рыскать вокруг, — сказал Камье.
— Какое это может иметь для нас значение? — сказал Мерсье.
— Мне не нравится быть обрыскиваемым, — сказал Камье.
Мерсье возразил против такого оборота. Камье стоял на своем. Эта маленькая игра быстро надоела. Было, должно быть, около полудня.
— А теперь, — сказал Мерсье, — пришло время и для нас.
— Для нас? — сказал Камье.
— Точно, — сказал Мерсье, — для нас, для серьезных дел.
— Как насчет того, чтобы перекусить? — сказал Камье.
— Сперва мысли, — сказал Мерсье, — потом пища.
Последовали долгие дебаты, прерывавшиеся долгим молчанием, во время которого имели место мысли. В подобные моменты они достигали, бывало, то Мерсье, то Камье, таких медитативных глубин, что голос одного, возобновляющий медленное свое течение, бессилен был вернуть обратно другого, или оставался вовсе неуслышанным. Или, бывало, они приходили одновременно к выводам зачастую противоположным, и одновременно начинали на них настаивать. Нередко случалось одному впасть в задумчивость еще до того, как другой сделает выводы из своего экспозе. И были моменты, когда они подолгу смотрели друг на друга, не в состоянии вымолвить ни слова, два темных, пустых сознания. После одного из этих оцепенений они решили до поры отказаться от своих изысканий. Время порядком продвинулось, дождь все еще продолжался, короткий зимний день волочился к концу.
— Провизия у тебя, — сказал Мерсье.
— Наоборот, — сказал Камье.
— Действительно, — сказал Мерсье.
— У меня голод прошел, — сказал Камье.