рыбой!
— Ты, презренный, — продолжал хозяин, — как ты сюда проник, на женскую половину? Как смеешь ты приближаться к дочери Ксантиппа? Свидетель Зевс, я спущу мясо с твоих костей!
Маленький Перикл бросился к отцу, оживленно рассказывая, как я не побоялся зубастых чудищ в бассейне. Но Ксантипп не стал слушать, хлопнул в ладоши и закричал, сзывая рабов.
Вместе с его рабами вышел и Медведь, который успел, видимо, хорошо подкрепиться, тяжело дышал и ковырял щепочкой в зубах. Завидев его, Ксантипп даже обрадовался:
— А вот и второй разбойник, рыжий наглец! А ну-ка, принесите ему розгу, пусть он посечет своего дружка. А ты, малый, снимай хитон!
Я не шевельнулся. Медведь лениво отстранил поданную ему розгу и сказал на своем ломаном наречии:
— Я, хозяин, не могу розгу брать. Сечь не могу, такая моя работа.
Ксантипп рассвирепел:
— Да я тебя... Да я из тебя...
Но великан пожал плечами и отошел в тень крытой галереи, даже не глядя, как Ксантипп перед ним бесновался, словно назойливый комар. Все с уважением смотрели на мощные мышцы скифа. Боги! Почему я не такой силач?
— Эй, вы, чего глядите! — крикнул Ксантипп рабам. Все прыщики и бородавки на его морщинистом лице надулись от злости, стали багровыми. — Раздеть мальчишку, сечь его!
Я не сопротивлялся, когда рабы срывали с меня украшенный узорами театральный хитон. Я зажмурил глаза... Нет, не ожидание побоев меня испугало — терзал стыд: рядом, в трех шагах, стояла девочка Мика. Она хоть и закрыла лицо рукой, но мне казалось, что из-под ладони она с любопытством смотрит, как меня валят носом на дорожку, как толстый раб-домоправитель пробует на пальце крепость розги.
Пока меня секли, все молчали и я молчал, жевал скрипучий песок. Слышался только свист лозы да ветер равнодушно перебирал листву ореховых деревьев. Затем я ощутил, как со спины брызнули теплые капли — кровь. Длинноголовый мальчик Перикл закричал, заплакал.
— Зачем, хозяин, портишь кожу? — послышался медлительный голос Медведя. — Раб принадлежит Дионису. Бог не любит, когда ломают его имущество. Потом, погляди, сын твой плачет, крови боится.
Ксантипп прекратил наказание, призвал на нас проклятие ада и ушел. Няньки увели детей, а меня рабы вынесли на задний двор, где распряженные быки лениво жевали сено и пили воду из колоды. Меня бросили на кучу сухого навоза и оставили приходить в себя на самом солнцепеке.
Но ни пекло, ни боль не причиняли мне столько страдания, сколько позор. Чудесная девочка Мика видела мое унижение! А скиф, скиф!..
Я представлял себе, как он поведет меня домой и будет скрипеть монотонным голосом: «Дружбы со свободными ищешь? Чистокровный афинянин ты? Мнесилох тебя милостыней кормит, и ты готов ему руки лизать. Красотка, невеста художника, тебя по головке гладит, и ты весь расцветаешь. А она свою собачку так же гладит и так же улыбается — вот заметь! А Ксантипп? Ведь он демократ, друг Фемистокла. Мы все им вроде собак...»
Мне слышались ясно эти его обычные слова. Опровергнуть их было невозможно, но от этого я лишь больнее ненавидел рыжего скифа. Слезы обиды помимо воли текли из зажмуренных глаз. Жарило солнце, спину как будто теркой скребли, все плыло в сознании.
Мне показалось, что кто-то сел на корточки рядом со мной.
— Скорее, Мика, — слышался голос мальчика. — Нас увидят, рабы скажут домоправителю — папа нас оставит без сладкого.
— Ах, какой ты рассудительный! — ответил милый голосок девочки. — Даже противно. Держи-ка вот этот пузырек: здесь целебное масло. Я выпросила его у мамы.
Девочка подсунула под меня руку и поднатужилась, чтобы перевернуть. Нежно, еле касаясь рукой, она мазала мою спину, и мне казалось, что боль утихает и блаженный сон разливается по всему телу. Мне даже снилось ее лицо: мокрое от жары, волнистые пряди прилипли ко лбу, на котором запечатлелась морщинка сострадания. Блестящая слеза на реснице вспыхнула, отражая солнце.
Как она была прекрасна! В тысячу раз прекраснее троянской Елены, о которой поют в театрах!
Мне захотелось сказать ей об этом... Я собрал всю свою волю и поднял голову. Рядом со мной не было никого! Только на песке лежала нелепая тень Кефей, громадная собака, сидел, размякнув от жары, и смотрел на меня, склонив длинноухую голову. Но ведь не Кефей же мазал меня целебным маслом?
Явился Медведь. Он поднял меня на руки и понес, как ягненка, животом вниз. Пес сначала провожал нас, то и дело забегая за кусты и обнюхивая подворотни. Когда исчез за миртовой рощей белый Колон, отстал и Кефей. Мы остались вдвоем. Скиф не говорил ни слова, только учащенно дышал — ведь я все-таки тяжеловат, а путь не близок. Иногда он присаживался отдохнуть у водоема или под сенью дуплистой липы.
Боль утихла, и меня убаюкало. Мне грезилось, что я уже большой, что у меня густая борода, как у Фемистокла, и я, как он, — прославленный стратег.
Мне виделось, будто гоплиты привели ко мне в палатку связанного тощего Ксантиппа: он будто дезертировал с поля битвы, покинул строй. Я приказываю его сечь: воины срывают с него алый командирский плащ; он падает на колени и молит о пощаде. По его морщинам текут слезы; я вспоминаю слезу Мики и прощаю его...
СОБЫТИЯ НАДВИГАЮТСЯ
Пока наши резвились и напевали: «Будем веселиться и не думать о мидянах», полчища Ксеркса стучались в дверь Эллады. Гонцы приносили одну весть хуже другой:
— Эвпатриды, владыки фессалийских городов, открыли царю ворота...
— Главнокомандующий союзной армией греков, спартанский царь Леонид, отступает без сражений...
На площадях сторонники демократии кричали:
— Если так дальше пойдет, враг без единого боя окажется у ворот! Берегитесь аристократов: они готовы Ксерксу дорогу коврами устлать!
В разгаре весны, когда, как говорят крестьяне, каждый день год кормит, город обычно пустеет — все в поле или на винограднике. Но этой весной город Паллады кипел, как похлебка из всех круп и овощей. Многие крестьяне, перепуганные известиями, побросали свои пашни, целый день торчали в портиках и народных собраниях, ничего не понимающие, голодные, злые, и всех без разбора ругали — и мидян, и эвпатридов, и демократов. Беженцы с островов, которые разорял персидский флот, проклинали судьбу и с воплями просили пристанища и хлеба.
— Кому-то суждено все это расхлебать? — сокрушался Мнесилох.
С утра до ночи в народном собрании ораторы надевали венки и, опершись на традиционные посохи, произносили зажигательные речи. Когда страсти раскалялись, спорщики рвали венки друг у друга. Лепестки мирта и жасмина, кружась в воздухе, опускались на распаленные головы. Однако никаких мер ораторы не предлагали — каждый боялся брать на себя ответственность.
Послали депутацию к дельфийскому оракулу. Пифия изрекла:
— Спасение города за деревянными стенами богини... Этот ответ никого не надоумил, никого не успокоил, а породил еще больше кривотолков. Уже давно все деревянные стены города были заменены кирпичными, а все храмы богини воздвигались из камня. Ареопаг вызвал к себе на гору всех жрецов и прорицателей, мнение каждого протоколировалось на восковых табличках, чтобы потом никто не слукавил, не отказался от своих слов. Однако объяснения словам Пифии никто не дал. Появились самозванные