— Да ешь, сынок, ешь, работа, поди, тяжелая? А девушке-то каково, девушке — ох ты, горюшко… Я тебе, милая, вот что подарю.
Бабка шаркает в комнату, скрипит там ящиком, возвращается:
— Вот, от отца еще. Отца не помню, в двадцать девятом забрали, а их до сих пор храню.
Серебряные сережки, А может, и не серебряные — кто их разберет?
— Ой, ну что вы, не надо…
— Бери, дочка. Помирать скоро — так пропадут. Пусть лучше хорошему человеку достанутся. Вспоминать обо мне будешь, может, свечку когда поставишь…
Настенька смущается.
— Бери, Настя, это дорогого стоит. Бери, не стесняйся, грех не принять.
— Бери, милая, окажи радость старухе.
Горло перехватывает. Так же, как когда «В бой идут одни старики» смотришь: строй, землянка, стакан на столе, все стоят и молчат, а потом Быков рукой машет и хроника под «Смуглянку» идет.
— Ты куда, Вень?
— Схожу отзвонюсь.
Телефон у нее старый. Все у нее старое, и сама она тоже старая. Сколько я их таких перевидал: слепых, глухих, бестолковых, морщинистых. А ведь когда-то были как Настенька. В войну. Кто технику на заводах собирал, кто торф на болотах резал, кто горшки в госпиталях выносил. Разослали им в девяносто пятом новенькие ордена, поздравили чохом и успокоились — догнивайте, родимые, земной вам поклон!
А я, парень, когда в Англию ездил, на юбилей, то куда б ни вошел — все вставали. Там этот значок, — дед ткнул ногтем в потускневшего британского «Ветерана полярных конвоев», — чуть ли не к Кресту Виктории приравнивают. А здесь, б…, меня даже в госпиталь инвалидов со скрипом берут…
Вспомнился Ромыч, муж Ритулин, зятек мой драгоценнейший. Этот, случись чего, в медсанбат не пойдет, в состав какой-нибудь комиссии впишется и, когда все кончится, с полным набором справок окажется. Ничего не упустит, по максимуму получать станет, еще и орденок хватанет. Дока в этих вопросах.
Уже в Горздрав пролез, суконец. Пока еще там на пуантах танцует, портфель за кем скажут носит, но года через три управлять станет, реформы медицинские проводить, кислород дедкам-бабкам перекрывать.
И Ритулю он нам испортил. Такая Суламифь была, такая заноза, а теперь — хрусталь, ковры, позолоченный телефон-ретро и кровать а-ля «король-солнце» — под балдахином и с рюшечками. Я к ним давным-давно ходить перестал: душат.
— …так и останешься мальчиком. Пора бы уже свое будущее представлять.
— Я буду высоким, худым стариком с седой бородой и со спадающими на плечи белыми волосами. Жилистым, тонким, с упругой, танцующей походкой старого, проведшего жизнь на пастбище, пастушьего колли. Буду носить джинсы и клетчатые рубахи; буду каждое лето играть блюз в Копенгагене и ходить по горам в Адыгее; буду писать книги, сочинять песни и ездить по свету за деньги, которых вам не хватит и на прокорм; буду свободен от кредитов за жилье, машину и бытовую технику; буду работать, пока нравится, и уходить, когда надоест. Я буду знать десятки фокусов и забавных игр, и детям никогда со мной не наскучит. Они будут звать меня Веня, на «ты» и с нетерпением ждать моего появления. И в каком бы возрасте я ни был, девушки всегда будут отдавать предпочтение мне, а не молодым людям, даже если те имеют научную степень, ходят в костюмах и играют ключами от иномарок.
— Насчет степени это ты на меня намекаешь?
— Конечно. На тебя и на твой диссер, как ты его называешь.
— Да тебя просто жаба душит. Ты в свои тридцать пьянь по улицам подбираешь, а я уже кандидатскую защитил.
— А много ли в ней твоего, а? Накачал чужих работ из Сети, порвал на части и переклеил по-своему в «Ворде». Я ж помню, как ты ее делал — будто на постылую жену залезал: надо. А на науку должно стоять, как на девчонок весной, — до беспамятства. Так, чтоб забывал все на свете, чтоб за уши не оттащить: только кончил — опять встает! О ней, как о женщине, думать надо — о ней самой, а не о том, сколько она приданого принесет.
— Ну, ты прям как из яйца вылупился. Спрячь шпагу, монсеньор, арестуют: не те времена!
— Так, началось: не мы такие — времена такие.
— Вот именно. А насчет женщин… Имей в виду, браки по расчету самые прочные.
— Да, я знаю. На Ритуле ты ведь тоже по расчету женился.
— Ага. Жуть, как на вас приподнялся, на семье военного пенсионера.
— Брось. Ты ведь ее по-настоящему не любил никогда, просто красивая девочка приглянулась — у молодого и перспективного администратора должна быть очаровательная жена.
— Я Ритуле дал то, чего она от таких, как ты, не дождется.
— Да ей это на фиг не надо было! Мы с ней другие вещи ценили.
— Ты, может, и другие, а она — нет…
Отец его терпеть не может. Недавно Ромыч десять соток купил и, когда все у родителей собрались, начал перед женщинами разглагольствовать:
— Сейчас надо вкладывать деньги в недвижимость, в землю… все умные люди так поступают.
Деловой, словно с ним из Центробанка регулярно советуются. Мать — она вообще к нему с пиететом, — кивает, и Ритуля — квашня! — сидит, поддакивает.
Батя слушал-слушал и н-н-на ему промеж глаз.
— Да-а, — говорит, — ты у нас теперь крупный землевладелец. Латифундист. Целых четверть акра в Пупышеве.
Ромыч тогда сделал вид, что не обиделся, ему это хорошо удается, привык уже. При отце они таких разговоров больше не заводят, но меня поучать по-прежнему обожают.
— …дурачок какой-то. Да все так делают, всегда так было, и жизнь так устроена! И не переделать ее. А раз так, надо по ее законам играть. Чего ты всем этим своим донкихотством хочешь добиться, я не понимаю?
— Я, Ритуля, хочу устать от усталости, а не от собственной старости. Как в песне; помнишь? Или забыла уже?
— Инфантилизм это. Четвертый десяток скоро, а все с протянутой рукой стоишь, к чужим в машины напрашиваешься. Свою пора бы иметь…
Парамон, зараза, мне только после их свадьбы поведал, как он Ромыча на первом курсе в сортире застукал, когда тот в бутылку из-под «Хайнекена» «Жигулевское» переливал. Тогда «Хайнекен» мог себе позволить только солидный человек, а Ромыч канал под солидного: был старостой курса, ходил в костюме и в обеденный перерыв ежедневно пил заморское пиво. Парамон — вот ведь Шерлок! — заметил, что Ромыч никогда бутылку не допивает и вместе с крышечкой уносит с собой, целый день глаз с него не спускал и, в конце концов, вывел на чистую воду. Только вот не сдал он его тогда, пожалел, а впоследствии пожалел, что пожалел — Ромыч ему это запомнил.
— Свою, говоришь? А ведь сам ты машину в кредит взял.
— Ничего подобного.
— Ну или занял у кого-то. Мы ж тебя в первом семестре еще раскусили — на брюхе шелк, а в брюхе щелк. Смело табличку можно вешать: «На витрине выставлены муляжи». Ты ж ведь как банановая республика — всему миру должен. Потому и рвешься наверх, дескать, дорвусь — рассчитаемся. А ну как обломаешься, а?
— Не обломаюсь, не бойся.
— Да, пожалуй, что и так. Просто сменишь в нужный момент хозяина, и порядок! Такие, как ты, от