Что он еще мог сказать? Что мог сказать им, всем тем, кто шел к нему, всем этим исхудавшим, заморенным лицам, возжаждавшим утопии, вычитанной из книжки, — утопии, живым воплощеньем которой была Америка?
А после в разверстой пасти Лондона, Манчестера, Шеффилда, Ливерпуля исчезли десять, двадцать, пятьдесят тысяч дешевого издания… Под Англией пробуждался вулкан, и уже слышалось его глухое ворчанье.
Все рухнуло, точно карточный домик, и вот теперь, в сером свете зари, он бежал, спасая свою жизнь. Рухнуло, едва не погребя его под собою, оттого что он не понял простую вещь — что-то одно, будь то книжка, человек или идея, не может привести мир в движенье. Когда он писал «Здравый смысл», он говорил с народом, уже и так подымающимся на борьбу, уже возмущенным до предела, держащим в руках оружие, — объяснял этому народу, отчего тот восстал во гневе, почему должен продолжать борьбу и во имя чего он воюет. За плечами у тех людей было сто лет вооруженной независимости, если не политической, то, во всяком случае, фактической; те люди уже сражались с индейцами и сражались с французами, они добывали себе оружием средства к существованию — и они были, в большинстве своем, религиозные сектанты: методисты, пуритане, конгрегационалисты; даже католики и евреи среди них бежали в Америку, ища свободы.
С «Правами Человека» обстояло иначе; он их обрушил на голову народу, никоим образом к тому не готовому — народу, который во многих случаях воображал, будто обладает некоей мистической свободой, ничего общего не имеющей с действительностью и существующей как достоянье всякого англичанина лишь в песнях, преданьях и легендах.
Эти люди не были вооружены, не были подготовлены, они не были религиозными сектантами; они увидели строки, написанные Пейном, потянулись к свободе — и покорно вернулись снова к своей работе, к своим трущобам и пивным, а те немногие, в чьей среде имелись какие-то зачатки организации — широколицые рудокопы Уэльса, ткачи из северных графств, металлисты, — пораскинули умом над книжкой Пейна, пересчитали свои пули, испугались и, спрятав подальше ружья, ничего не стали делать — а когда услышали, что Пейн бежал из Англии, то и мечтать перестали о свободе.
Коренная его ошибка — он позже понял это — состояла в том, что он вернулся опять во Францию. У него тогда утвердилась в сознании мысль, еще нечеткая, но, чудилось ему, осуществимая — идея столь грандиозная, что до сих пор он не решался даже допускать ее, — мысль о создании, в союзе с Соединенными Штатами Америки, Соединенных Штатов Европы, человеческого братства, на что понадобится самое большее семь лет, а в конечном счете — возможно, до исхода восемнадцатого века — оно распространится на весь мир. То будет правительство из народа и для народа — правительство, которое позаботится о том, чтобы ни один человек не голодал, ни один не нуждался; добьется того, что ненависть, убожество, преступленье исчезнут перед лицом воспитания и просвещенья; железная хватка церкви ослабнет, уступив место кроткому деистическому вероисповеданью, в котором братству человеческому откроется та истина, что Господь един и всеблаг — вероисповеданью, в коем нет места ненависти, злобе или суеверью. Наступит конец войнам, конец королям и деспотам. Христос будет жить на земле в бесхитростной добродетели людей — той добродетели, в которую он так горячо веровал, — и, обратясь взорами к Богу, человек уж никогда не отвернется от Него.
Вот в чем состояла идея Пейна, его мечта, столь грандиозная и потрясающая воображенье, сулящая такие чудеса, что он и самому себе едва отваживался высказать ее до конца. От слишком многого зависело ее осуществленье: от хода революции во Франции, от его собственной способности подвигнуть людей на дело печатным словом, от направленья, какое изберет для себя послереволюционная Америка, — и, наконец, от того, произойдет ли революция в Англии.
Он вспоминал, как вновь направился во Францию, усугубив этим подозрения тори, начинающих думать, что он находится в сговоре с французами. Он обсуждал с Лафайетом создание республиканского общества, которое со временем охватит своими ответвленьями весь мир. В ядро его вошли мадам Ролан и Кондорсе, и Пейн написал пламенную декларацию республиканских принципов, в которой яростно клеймил короля за бегство из Парижа и требовал его отреченья от престола. Тори все еще ничего не предпринимали, и у Пейна зародилась надежда, что ему, может быть, удастся осуществить свои планы, так и не выведя правительство тори из сонного оцепененья. Им намечен был первый шаг — присоединить к Американской Республике Республику Францию. Он не знал, что в эти самые минуты английские агенты представляют правительству тори подробнейшие донесения о его действиях. Он воротился в Англию и обнаружил, что Пейн, дотоле подчеркнуто игнорируемый, стал отныне поборником Сатаны.
Правительство смыкало вокруг него кольцо не торопясь. Англия глухо роптала, но тори слышали этот ропот не впервые и умели великолепно разбираться в настроениях народа. Подавить смуту значило признать, что смута существует, и уж тогда джинна не загонишь назад в бутылку. И наоборот, ежели действовать исподтишка — где намекнуть, где запугать, где ненароком пригрозить, а если и схватить, то тайно, — тогда смуту можно удушить задолго до того, как она осознает собственную силу. Америка им послужила хорошим уроком.
Друзья и сторонники Пейна предлагали собраться в трактире «Корона и якорь» — выпить в честь второй годовщины паденья феодальной системы во Франции. С хозяином трактира перемолвился парой слов агент, подосланный правительством, после чего внезапно оказалось, что в трактире нет мест. Исчез Томас Клуз; во рву под Дувром был найден мертвым человек по имени Ланеден, который незадолго до того обратился к Пейну с предложением создать отряд народного ополчения по образцу филадельфийских ассоциаторов. Был арестован по ложному обвинению металлист Мастерсон. Хотя, с другой стороны, лорд Эдвард Фицджералд, молодой аристократ из Ирландии, сказал Пейну:
— Когда вам понадобятся бойцы, господин Пейн, вспомните о зеленом острове — и, как знать, быть может, их там найдется более чем достаточно.
— Что бы ни произошло, — говорил он себе, — я должен писать — разъяснить, стараться, чтобы люди поняли.
Он написал вторую часть «Прав Человека». Мост был забыт, мечты о научной и мирской славе столь невозвратно отошли в прошлое, что он просто не понимал, как мог когда-то их лелеять. Вернулся снова прежний Пейн, неважно одетый, с блеском в неровно посаженных глазах, живых и быстрых, когда он говорил; с прежним понурым очерком широких, могучих плеч, как будто ноша на них была тяжела, безмерно тяжела.
Теперь, когда почти все его сомненья рассеялись, он писал стремительно. Первая часть книги была руководством к революции вторая будет схемой — общей, грубой, но все же своего рода схемой — нового мира, о котором он мечтал. Он чувствовал, покамест писал, что за ним следят, и ждал вмешательства со стороны властей; когда такового не последовало, это не столько удивило его сколько заставило насторожиться. А потом к нему пожаловал Чапман, богатый издатель, и спросил, не хочет ли Пейн издать вторую часть «Прав Человека» у него.
Грубая работа, подумал Пейн, ох и грубо работаете, господа, — и сказал:
— Я издаю свои книги у Джордана.
— Ну, что такое Джордан, — самодовольно возразил Чапман. — Ничто, мышка, подбирающая крохи с издательского стола. Такое сочиненье, как ваше, господин Пейн, вещь такой силы и значимости заслуживает наилучшей печати, бумаги наивысшего качества, переплета, которым может гордиться любой писатель. Мы с вами люди искушенные, мы знаем — покупатель глуп, и судит о книге по переплету, а у меня вам будет обеспечен мягчайший сафьян, изысканное тисненье…
— Я издаюсь у Джордана, — улыбнулся Пейн. — Раздаются голоса, и притом довольно громкие, господин Чапман, что мое сочиненье граничит с крамолой. Издателю с таким положением, как у вас…
— Книгоиздательство всегда сопряжено с риском. Мы защищаем печатное слово, отстаиваем свободу печати.
— А ваши условия?
— Сто гиней — и все права мои.
— Все? — Пейн усмехнулся. — И никаких отчислений от продажи?.. Помилуйте, неужели мой труд так мало стоит?