— Я докажу, только дайте мне возможность, — сказал Пейн.
— А с какой стати? Вы, говорят, сошли на берег с письмом от Франклина — и что же? Подвели достойного человека. Шатаетесь, как блаженный, по городу, самого себя потеряли. Хорош гусь, ничего не скажешь!
Пейн повернулся к выходу, но, когда взялся уже за ручку двери, его остановил резкий голос шотландца:
— Согласны работать за фунт в неделю?
Косматая крупная голова закивала в ответ, неровно посаженные карие глаза Пейна впились в Эйткена, словно от тощего книгопродавца зависела сейчас вся его судьба.
— Хлебнули вы одиночества и горя, — продолжал Эйткен несколько мягче. — Я на наружность не смотрю, я нутро у человека вижу. Вы далеко не дурак, но и я, кстати, тоже, хоть многие из толстосумов в городе скажут про нас с вами иначе. Я сам не прочь отложить шиллинг про черный день, но, когда надо, я его истрачу и случая поместить свои деньги с умом мимо не пропущу.
Эйткен подошел к ящику, где хранилась выручка, и достал оттуда пригоршню серебра.
— Вот вам один фунт, пропьете — можете со своей грязной рожей не показываться мне больше на глаза. Сходите к цирюльнику, купите себе приличную одежду, сюртук на плечи и тогда возвращайтесь.
Пейн кивнул, взял деньги и вышел; он не решался дать волю словам, дать волю хотя бы своим мыслям; у него закружилась голова от приступа острого голода, как будто его вдруг выпустили из тюрьмы умирающим от истощения, — ему был нужен целый мир, и теперь мир этот мог принадлежать ему; нужна была девушка-негритянка, дрожащая на помосте аукциона, чтобы обнять ее и сказать, что все еще обойдется, уладится; это ощущение собственной силы возникло в нем как следствие того простого факта, что он по-прежнему жив, что не утратил еще своих желаний, способности жаждать и надеяться.
Он вернулся назад в коричневой домотканой одежде, чисто выбритый, с чистыми ногтями и пудреной головой. Эйткен накормил его обедом, а после они уселись потолковать. Книгопродавец оказался поразительным человеком, и поражал он не блеском ума, а доскональностью, полнотой и обилием познаний о жизни американских колоний. Пейну он объявил напрямик:
Я сделал ставку на вас, потому что вы дешево мне достались. Это во мне говорит шотландец, а может статься, и дурень к тому же.
Они проговорили целый вечер, а к полуночи на свет был рожден журнал «Пенсильвания мэгэзин». Пейн остался у Эйткена ночевать, но всю ночь без сна пролежал на спине, глядя в темноту.
III. Мышеловка
С Пейном сладу не было: всякому, будь он стар или млад, надлежит знать свое место, этот же все норовил переть против рожна. В четырнадцать лет он сделался молчуном, но молчанье его было угрюмым, недобрым, оно ясно показывало всякому, что в мальчишку вселился лукавый. Как-то раз, поймав паренька на своей земле, местный сквайр отхлестал его до полусмерти, и Пейн, извиваясь от дикой боли, выкрикнул:
— Ну, постойте, окаянное племя! Берегитесь, проклятые!
— Малый плохо кончит, его бы розгами поучить, покуда никого зарезал, — сообщил помещик его отцу.
Том сказал про него:
— Разъелся, боров поганый.
В этом была доля правды: сквайр тянул на двести тридцать пять фунтов — здоровяк в самой поре, превосходный английский дворянин; псовая охота по утрам, жаркое и портвейн к обеду, после обеда — снова псовая охота, жаркое и портвейн за ужином, а после — виски и охотничьи беседы до полуночи.
— Хороший господин, ей-ей, настоящий, дай ему Бог здоровья, — говорили о нем в Тетфорде.
Справедливо говорили, и приходилось только дивиться, как это он спускает корсетникову сыну его дерзости.
Его собственный сынок учился в Итоне — крепкий, рослый, красивый молодец лет пятнадцати, любо-дорого посмотреть, и разодет как картинка, так что житель деревни при встрече с мастером Гарри ломал шапку и от чистого сердца желал ему доброго утра. За последний триместр юный Гарри просадил восемьсот фунтов в карты, и помещик, узнав об этом, хлопнул себя по колену и захохотал во все горло:
— Ух ты! Ну, молодчина, чертов сын, знай наших!
Приехав на каникулы домой с тремя такими же молодыми хлыщами, Гарри нашел деревенскую жизнь скучноватой. Поневоле пришлось придумывать, чем бы развлечься, и он сговорился с друзьями слегка проучить Тома Пейна. Впрочем, дабы придать своим действиям видимость законности, они подождали, покамест он не нарушит границы помещичьих владений, что, принимая в расчет размеры упомянутых владений, было делом вполне обычным. Нарушителя изловили и секли березовыми розгами, пока он не лишился сознания, а затем подвесили за ноги на дубовом суку. Веревку перерезали, только когда почудилось, что он уже не дышит; обнаружив с некоторым раз очарованием, что это не так, с него сорвали одежду и скатили его по земле в выгребную яму. Дали хлебнуть виски, чтобы пришел в себя, и погоняя розгами, повели голым домой. В общем, такая славная получилась забава на летние каникулы, о какой они и не мечтали, будет чем порассказать в школе, надолго хватит разговоров. Да и помещик без устали всем пересказывал эту историю и каждый раз с таким гомерическим хохотом, что его жена опасалась, как бы супруга не хватил удар.
Скрепляя за рабочим столом корсетные кости под присмотром отца, Том говорил негромко:
— Значит, раз ты корсетник, то и я, а был бы ты вором, и мне туда же дорога, гни спину перед сквайром, живи в грязи в бедности, шарахайся прочь с дороги, когда бегут господские псы, ломай шапку перед помещицей, ходи в церковь и молись Богу…
— Цыц! — загремел отец.
— Я человек! — хрипло крикнул мальчик. — Человек, мужчина — понятно?
— Цыц, сказано! — гаркнул его отец. — Заткни пасть, грешник, не то я тебе шею сверну!
— Ты — корсетник, значит, и я тоже, да? — У мальчика вырвалось рыданье.
— Ты! Ты — просто грешник, несчастный! Нехристь, прости Господи, и по речам, и по разуму, нечистая сила!
Похоже, в него и впрямь вселился нечистый — жужжал ему в уши, бубнил, подзадоривал. Месяц спустя он сбежал к морю и нанялся юнгой на торговое судно. Капитан с усмешкой сказал ему:
— А на кой мне черт сдался квакер?
— Возьмите меня, испытайте.
— Драться будешь?
Перед ним открывался широкий, заманчивый путь к свободе; на море человек сам себе хозяин, богатая добыча приносит независимость, а с нею нет такой вершины, на которую нельзя подняться… Капитан дал ему затрещину, и мальчишка растянулся на палубе. Капитан скалил зубы:
— Ну дерись, что же ты, малявка.
Капитан пил без просыпа и был зверем во хмелю, старший помощник делил время поровну между попойками и трезвостью и зверел в два раза реже, но свою злость оба в равной мере вымещали на юнге, и к тому времени, как судно, обогнув побережье, вошло в Темзу, на Томе Пейне живого места не оставалось от ссадин и синяков. Только одно было облегченье — подобраться к капитановой бутылке и глотнуть рому. За что ему, впрочем, доставалось вдвойне. Когда стали на якорь в лондонском порту, юнга скользнул за борт и поплыл к берегу. Недели две прожил в лачуге у полоумного мусорщика, питаясь отбросами, которые удавалось выудить из помойных ведер.
Его еще в Тетфорде остерегали, что Лондон — город греха, но, лишь слоняясь с широко открытыми глазами по грязным, как сточные канавы, улицам, он постепенно понял разницу меж теми, кто, бывает, и