странно, с приходом к власти администрации Вашингтона. Сейчас пока зима, но к весне он окрепнет окончательно и тронется в путь.

И тут его призвал обратно Национальный Конвент; ему вернули его место, вновь сделали депутатом Франции. Монро ликовал.

— Ну сами посудите, Пейн, — говорил он, — это же полная реабилитация — последнее неопровержимое признанье совершенной по отношению к вам несправедливости. Вы вновь как гражданин Пейн, как лидер либерально-демократического движения во всем мире по праву займете место в представительной палате Республики Франции.

Сам Пейн, однако, не испытывал торжества — чувство, которое он испытывал, больше напоминало страх. Десять месяцев в заключении сделали свое дело — не только подорвали в нем телесную силу, но истощили также душевные запасы. Перенести еще один Террор он бы не смог; еще раз увидеть, как рушат то, на что он положил все свои труды, было бы хуже смерти. Он сел писать ответ Конвенту:

«Сообщаю вам, что я намерен принять приглашение высокого Собранья. Ибо желаю поставить мир в известность, что я, став жертвой несправедливости, все же не отношу моих страданий на счет тех, которые в них неповинны и, более того, далек от мысли о возмездии даже тем, кто мне их причинил. Я только, ввиду того, что мне этой весною необходимо будет воротиться в Америку, просил бы вас принять это во внимание, дабы согласие вернуться в Конвент не означало, что я лишаюсь права вернуться в Америку»,

Но именно этого права его лишили. Через некоторое время Монро хотел отправить с Пейном в Америку кой-какие важные бумаги. Из Комитета общественной безопасности ответили, что Пейна отпустить не могут.

И он остался заседать в Конвенте; старый, слабый, седой; вставал изредка с места, чтобы сказать несколько слов, которых никто не слушал. Он чувствовал себя пойманным в неволю и бессильным оттуда вырваться.

А потом в Англии и в Америке вышел «Век разума».

Можно было подумать, что к нему вновь вернулась молодость, когда он работал бок о бок со своим издателем-французом, разыскивал вместе с ним хорошего английского наборщика, снова вдыхал восхитительный запах мокрой типографской краски, такой знакомый, пробуждающий воспоминанья о самом дорогом и прекрасном, что ему выпало испытать.

То был его символ веры, последний его труд, его приношенье Богу и добрым людям. В нем он наносил удар атеизму, провозглашал свою горячую веру в божество доброе и милосердное — в способность человека приблизиться к этому божеству без принуждения и без суеверья. И вот книга напечатана; одна партия экземпляров послана в Англию, другая послана в Америку — а дальше разразилась катастрофа.

До сих пор Дьявол был един; отныне он существовал в двух лицах: нечистый как таковой — и Том Пейн. Вероисповеданья самых различных толков объединились супротив нечестивца, дерзнувшего подвергнуть сомнению всю систему организованной религии. Отголоски словоизвержений докатывались до самой Франции, обрушиваясь камнепадами на усталого старого бойца. Не было ни сочувствия, ни попытки понять — ничего, кроме лавины злобной ругани. Такое разнообразие бранных имен исторгали из своей груди служители Господни применительно к Пейну, такие каскады эпитетов, что, право же, свет не видывал, — придя в итоге к единодушному заключению, что существа более гнусного и зловредного, чем Пейн, не было с сотворенья мира. На все это Пейн, большею частью, не отвечал; если был он был не прав, все обстояло бы иначе — когда бы он был не прав, его бы принялись уличать в неправоте, а не поливать грязью. Убежденный, что он прав, он не видел надобности приводить в подтвержденье этого новые аргументы.

И все же время от времени он был не в силах удержаться от ответа — как, например, когда против него выступил англичанин-унитарий Уэйкфилд. Ему Пейн отвечал:

«Когда то, что вами написано так же послужит миру, как написанное мною, и вы за это примете столько же мук, сколько я, — тогда и будете вправе диктовать мне…»

Он страшно устал; его опять свалила болезнь, когда пришла весть о том, как книгу приняли в Америке: там, в отличие от Англии, поток оскорблений был пожиже; нашлись такие, кто поддержал его точку зрения, оставались еще его старые товарищи, старые революционеры, которые пока не разучились мыслить, — они раскупали его книгу.

Он повторял Монро:

— Я так устал. Я хочу домой.

Теперь у него был дом на этой земле — весь мир был его селеньем, но теперь он постоянно думал о зеленых холмах и долинах Америки. Он был старик; он был в чужой стране. Кому еще на свете досталось от людей столько ненависти — а от немногих, пожалуй, и столько любви, — как ему? Двадцать лет его широкие плечи выдерживали бремя оскорблений; теперь они устали.

Монро заметил как-то:

— Не знаю, Пейн, было ли разумно с вашей стороны издавать «Век разума». В Америке…

— Когда я поступал разумно? — вырвалось у Пейна. — Разумно было связать свою судьбу с горсткой фермеров, которых мир приговорил к пораженью еще до того, как они стали воевать? Разумно было кликнуть клич о независимости, когда никто из ваших великих мужей еще и помыслить о ней не смел? Разумно преподнести Англии революционное кредо, а после из-за этого бежать оттуда, спасая свою жизнь? Разумно было жить десять месяцев под сенью гильотины? Я много кем перебывал на своем веку, но только не осмотрительным разумником. Героям, великим людям такое удается, корсетнику — куда там!

В Англии многие вешали у себя дома изображенье Пейна, украшенного рогами. В трактирах пошла мода на пивные кружки с физиономией Пейна и надписью внизу: «Выпей — и Черт с тобой!» В сотнях церквей сотни воскресных проповедей посвящались вероотступнику Тому Пейну. В Лондоне, Ливерпуле, Ноттингеме и Шеффилде книжки Пейна сваливали в кучу, поджигали и всей толпою плясали вокруг костра, вопя:

Том Пейн, будь проклят навсегда, Ступай с позором за порог! Тебе не скрыться от суда. Тебя навеки проклял Бог!

И он, в который раз лежа в лихорадке, вспоминал, и тосковал, и думал о том, что умирает. Думал без сожаленья. Перебирал поочередно в уме те ужасы, которые пережил за время своего заключенья, и постепенно чувство незаслуженной обиды целиком сосредоточилось у него на одном человеке: Джордже Вашингтоне.

Да, были и другие — Моррис, Гамильтон вкупе со всею сворой противников революции, — но разве других он боготворил, как боготворил Джорджа Вашингтона? Разве он мог забыть, как Вашингтон — аристократ, первый богач Америки — не погнушался протянуть руку Пейну, который был никто? Забыть, как Вашингтон в Валли-Фордж молил его поехать и призвать к нему на помощь Конгресс? Забыть, как сам он, Пейн, написал: «Два имени будут жить в веках: имя Фабия и имя Вашингтона»?..

А потому другие не имели значенья — только Джордж Вашингтон; другие его не предавали, у него не было основанья рассчитывать на них. Это Вашингтон назначил послом в Республику Францию надменного Морриса, — это Вашингтон послал в Англию Джея и тем запятнал честь Америки, и это Вашингтон не удостоил своим вниманием посвященных ему «Прав Человека», переданного ему в дар ключа от Бастилии, — Вашингтон отвернулся от демократии и от народа.

Больной, усталый, он не доискивался причин, которые могли бы пролить свет на события. Не знал и знать не хотел, кто и что мог о нем наговорить Вашингтону, — жаждал лишь выплеснуть все то, что у него наболело в лицо человеку, который, по мнению Пейна, предал своего друга и свое дело. И, убежденный, что умирает, излил свой гнев на этого человека — любимого некогда больше всех на свете — в письме.

Монро умолял его не отправлять письмо.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату