Пейн (очень спокойно):
— Я думаю, сударь, еще как станет. Такое окажет сопротивленье, что от вашей армии камня на камне не останется. Я думаю, если вы вторгнетесь в Англию, то ни один ваш солдат не вернется живым домой.
Бонапарт:
— Вы, кажется, шутить намерены со мною, гражданин?
Пейн (неуверенно):
— Не знаю… я столько лет не был в Англии. Не думал я, когда шел сюда, что речь пойдет о вооруженном нападеньи.
Д'Арсон:
— Гражданин Пейн, по-видимому, полагал, что мы собрались напасть на Англию безоружными?
Пейн (очень неуверенно):
— Я вообще об этом не знал… я думал, вы собираетесь заново подтвердить принципы революции. Английский народ недоволен и имеет на то причины, но в случае вооруженного нападения это не будет играть никакой роли.
Бонапарт:
— И почему же не будет играть никакой роли?
Пейн:
— А потому, мой генерал, что в Англии, следует себе заметить, есть две разные вещи — народ и империя. Можно разрушить империю, но народ победить нельзя. Насилие лишь будет способствовать объединению, и, если вы в самом деле высадитесь с армией на английском берегу, люди забудут, что ломают горб за шесть пенсов в день, и будут помнить только, что они — англичане. Ну, а с империей обстоит иначе.
Бонапарт (очень холодным, ровным голосом):
— И как же именно иначе, гражданин, обстоит с империей?
Пейн (сперва колеблясь, но все тверже, по мере того как говорит):
— Империя как раз уязвима. Объявите мир, установите всеобщее избирательное право, подтвердите вновь принципы Республики и провозгласите их по всей Европе, выступите в защиту прав человека, верните опять Французской Республике ее былую славу, вступите в союз с американской республикой. Что есть империя — торговля? Тогда провозгласите свободу судоходства и добейтесь ее, Америка вас поддержит, отмените пошлины, откройте порты — и вы увидите, долго ли сможет Британская империя с вами соперничать. Или империя есть подчиненье? Тогда облагодетельствуйте и возвеличьте Францию — назначьте пенсии старикам, сократите рабочие часы, повысьте жалованье беднякам, отстаивайте повсюду и во всем идеи революции. И английский народ сам поднимется и примкнет к вам. Англию победить нельзя, но ее можно завоевать.
После этого наступила тишина — тишина столь глубокая, зловещая, что Пейну сделалось дурно и жутко. Жгло в боку; горели старые язвы. Он ощупью пробрался назад на свое место и сел. Вот он, конец; рухнула последняя хрупкая надежда. Вот он, исход того, на что он положил всю свою жизнь: нашествие на зеленые берега Англии, погибель и горе для маленького человека, для тех мужчин и женщин, которых он обещал когда-то вывести из мрачной бездны на яркое солнце.
И, усмехаясь глумливо, встал Габро:
— Гражданин Пейн, надо полагать, говорит как англичанин?
Одна, последняя, искра еще не погасла в нем; Пейн с трудом поднялся на ноги.
— Об этом спросите у мертвых, а не живых, — прошептал он. — Спросите у народа трех государств, был ли случай, чтобы Пейн говорил когда-нибудь иначе как от имени человечества.
И Бонапарт произнес:
— Довольно, господин Пейн.
XV. «…И никто не знает места погребения его…»[6]
Плаванье было долгим, но не тяжелым; долгим же оно было даже и по тому времени: уже пятьдесят четыре дня в пути, а суши все не видать на горизонте. Бывалые путешественники говорили, впрочем — да что вы, это детские игрушки, а не плаванье, вот когда дней сто покачаешься, то запоешь иначе, а нынче, в 1802 году, суда строят лучше, и, покуда не протухла питьевая вода, все терпимо, ну а суша, Бог даст, покажется завтра на рассвете.
К рассвету половина пассажиров сгрудилась на палубе; каждому не терпелось первым увидеть желанную зеленую страну, имя которой — Америка; то же повторилось назавтра, и с каждым днем все больше пассажиров толпилось на ныряющем в волны носу корабля, покуда кто- то, наконец, не разглядел впереди полоску суши. Среди других пассажиров был и старик Пейн; молча стоял, схватясь за поручень, вглядывался вдаль, слегка дрожа, кивнув в ответ, когда капитан на сочном носовом новоанглийском говоре заметил, обратясь к нему:
— Приятно вновь увидеть старушку — верно я говорю, господин Пейн?
— Да…
— Переменилась малость, но все же узнать — узнаете.
— Много воды утекло.
— Что ж, так ведь оно и бывает. Ну, одолеет человека зуд постранствовать, а все равно когда-то обязательно потянет его домой.
Наверху, у них над головою, ставили паруса; мимо хлестнул выпущенный из рук конец каната, и капитан взревел, запрокинув голову:
— Эй, черти косорукие, поаккуратней! — И — Пейну: — Теперь уж до Балтимора недолго, от силы двое суток. А вы — в Вашингтон оттуда?
— Да, собирался, — снова кивнул Пейн. С оттенком нерешительности в голосе прибавил: — Съезжу повидаюсь со старым другом, господином Джефферсоном. Сто лет с ним не виделись…
— Ну вот, — рассмеялся капитан, возвысив голос, чтобы люди, стоящие поблизости, слышали, как он запросто болтает с приятелем президента Соединенных Штатов. По совести говоря, он не испытывал к этому старому паршивцу особого расположенья, хотя вблизи Пейн оказался не так уж гадок, как его расписывали. Говорили, что он будто бы заклятый враг христианства. Капитан был человек набожный и одобрять такое не мог, а все же ввернуть словечко к месту никогда не вредно: — Вот вам, пожалуйста! — рассмеялся он. — Я возвращаюсь домой к супруге, а вы — прямехонько на обед к президенту.
Да, давно ему пора вернуться домой, думал Пейн. Человеку хочется умереть в миролюбивой обстановке, в краю, где рядом будут друзья. Мир чересчур огромен — когда ты стар и устал, тебе в этом мире нужен всего-то навсего маленький уголок. Пусть его ненавидят, высмеивают, оскорбляют во всех концах земли — но Америка не забудет. Не так уж сильно отдалились времена испытаний, чтобы сейчас нашлись серьезные причины для забывчивости; Вашингтон умер, но другие были еще, в большинстве своем, живы. А значит, жив в их памяти старый Здравый Смысл.
На корабле никто особенно не искал его общества — ну что ж, оно и к лучшему, рвать так рвать; его миссия окончена. Наполеон стал властелином Европы, и Пейну нужно было одно: попасть домой — и забыть.
Он вошел к президенту в дом; черный привратник доложил, господин Пейн к президенту — а дальше все слишком напоминало сон. Он ощутил себя в присутствии Джефферсона древним стариком, хотя на самом деле их разделяли какие-нибудь шесть лет, — ощутил себя рухлядью, ни на что не пригодной развалиной рядом с этим высоким, подтянутым, красавцем, который был к тому же президентом Соединенных Штатов. Джефферсон в зените славы и могущества: когда он победил на выборах, это назвали вторым этапом революции, зарею эры простых людей. И — Пейн, конченый, ни на что больше не годный.
И, однако же, Джефферсон с готовностью шагнул ему навстречу, протянул руку, широко