подобралась: немец, еврей и осужденный за избиение старшего по званию сержант…
— Чему смеешься, Зорин? — хрипел хромающий рядом Гурвич. — Мне вот ни хрена не смешно. Правда, и не сказать что очень грустно…
— Гурвич, а чего ты руки задираешь, словно сдаешься? — хлюпал ковыляющий справа Шельнис. — Мы же не сдаемся, мы к своим пришли…
— Ну, не знаю. Лично я, похоже, сдаюсь… О, боже, — стонал Гурвич, — сейчас начнется… Допросы, особый отдел, фильтрационный лагерь, обвинения во всевозможных грехах, по сусалам будут бить несчастного еврея…
— Гурвич, заткнись, — сипел из последних сил Зорин. — Мы у своих, всё, уже не стреляют… Пронесет, мужики, нас еще наградят… Да, хватает дерьма, я согласен. И у нас его хватает. Мы не знаем всего до конца. Но ничего, придет срок, вот победим, потом будем разбираться…
— Ты хочешь сказать — отсидим?
До автоматчиков оставалось метров пятьдесят. Они не стреляли, но автоматы предпочитали не опускать. А вдруг провокация? Сил уже не было — то есть СОВСЕМ. Зорин повалился в траву и не мог подняться. И товарищи упали рядом. Кряхтели, стонали, ворочались, вдыхали умопомрачительные луговые ароматы. Гурвич из последних сил пытался что-то острить. Доост-рится когда-нибудь — сядет на всю недолгую оставшуюся. Зорин смотрел на небо — боже, какое оно сегодня — ясное, теплое, благодарное, он никогда еще не видел такого пронзительно прозрачного неба…