шерсть на лапах и брюхе большеголовых овчарок, маскирующая их днем.
Синего! Синего! Синего! Синего! СИ-НЕ-ГО! — зазвучало в еще несвободной от интересного сна голове.
И точно — в небе, за окном, размытость быстрых облаков на фоне бледной синевы. И желание снега, хотение зимы, и одновременно — еще живое воспоминание о предположении чужого тепла в послесловии места.
Сон, он как милостыня, в руку, и как бомба, из руки…
— Однажды в детстве, когда я, наверное, и говорил-то еще не очень, а только этому учился, мне приснился сон, детский сон, но запомнил я его на всю жизнь.
С такими словами обратился Навигатор к доктору Пржевальскому. Они ехали верхом, рядом, на послушных движениям узды и нажиму стремени конях, и неспешное их перемещение вдоль кромки леса из акаций предполагало неспешную беседу, почти что ритуальное произношение слов или просто звуков в ночной и звездной тишине.
— Поэтому ты и запомнил его, потому что детский, — ответил ему доктор, внимательный слухом — к тишине, а взглядом — к звездам. К седлу его приторочен свернутый мешок, и иногда внутри мешковины тихо шуршит целлофан — в непроницаемом для воздуха пакете набирает силу запаха ковыль, как известно имеющий свойство почти мгновенно будоражить кровь самых флегматичных непарнокопытных.
— Я помню этот сон в мельчайших подробностях, помню все его краски.
— В детстве часто снятся цветные сны.
По левую руку лес из акаций темнеет черною стеной. Но он не безмолвен — в высоких кронах колючих деревьев гуляет ленивый ветер, и может показаться — не подчиняясь разнице воздушных давлений, а делая это сам по себе. По правую руку видны далекие и редкие огни, но не фонари, а освещенные окна, и их теплая размытость, так отличная от кристальной четкости звезд, решительно отвергает латиницу — 'цивилизация' вместе с кириллицей — 'ойкумена', просто называясь жизнью.
— Мы идем с матушкой, она ведет меня по улице, и я крепко держусь за ее руку. Ее рука где-то там, наверху, над моей головой.
— Да, говорить, судя по симптомам, ты тогда, скорее всего, не умел.
Ох, как загадочен летней звездной ночью лес из акаций! Но, любопытно — песня соловья, заполняя темноту и делая эту темноту менее плотной и даже прозрачной, летит почему-то от редких освещенных окон. И если приглядеться, то можно заметить, что свет их надрезан — это корявые плодовые деревья, корявые не по природе, а по воле садового ножа или удобного секатора, прикрывают их от людского и лесного любопытства.
— А идем мы мимо решеток, — продолжил, не обращая внимания на врачебные колкости, свой рассказ Навигатор, — знаете, такие, лежат и защищают полуподвальные окна. Там, под ними, окна.
— Угу, — кивнул доктор Прже, — старая улица, старые дома.
— И вот я вижу, там, внизу, красивую машинку. Ярко-красного цвета, гоночную, ту, о которой я давно мечтал, наверное, с рождения, и едва научившись говорить, я сразу же стал уговаривать маму купить ее. Именно так и было. И вдруг она лежит там, под решеткой, внизу.
— Бывает, во снах случаются счастливые минуты, — согласился с верховым Навигатором доктор, сам отважный полуночный всадник, — как правило, во снах.
— И вот я ускользаю из маминой руки, а представьте, какой это ужас? И мама меня отпускает! Уходит, не замечая, что я потерялся. А решетка открыта, прислонена к стене или просто подперта палкой. Мне страшно, но я спрыгиваю в низ, туда, к машинке, я наклоняюсь за ней…
— И что?
Да, загадочен ночью лес из акаций, и ожидаемо пугающ, даже если двигаться только вдоль его кромки, пускай верхом, пускай вдвоем, с проверенным короткими горячими выстрелами и долгими холодными ветрами товарищем. Но это если с товарищем. А если с подругой, причем не с самой боевой, то страхи убегают, исчезают, остается только желание темноты и тишины тайной встречи.
Однако имеет ли право на малодушие опытный и увлеченный интересным исследованием доктор, не лишенный научной складности ума? А лирично настроенный навигатор?
— Я беру ее в руку, и вдруг… слышу лязг сверху захлопнувшейся решетки.
На этот раз доктор не задал похожий на глупость вопрос.
— Я поднимаюсь, с ужасом запрокидываю голову, и вижу… огромный, гигантский купол над собой, то ли расписанный непонятно какими небесными красками, то ли составленный из прозрачных цветных стекол. Этот купол воспарил высоко надо мой, не замыкая, а наоборот, размыкая не сдерживаемое, не стесняемое, а подчеркиваемое стенами свободное пространство. И вот я один, в этом огромном, неописуемом храме, в необъятном просторе красоты, с машинкой в руке, оставленный мамой, но с чувством смотрящего на меня света, и мне не страшно. Я проснулся и запомнил этот сон на всю жизнь.
Помолчали, поуправляли лошадьми, послушали шумящий в темных кронах о своей свободе ветер.
— Что скажете, доктор?
— Что тебе сказать? — вздохнул Пржевальский. — Ты счастливый человек, ты носишь храм своей судьбы в себе, и знаешь об этом с детства. А это очень удобно, даже если ты Навигатор, тем более если Мыкола.
Помолчали, поуправляли.
— Я чувствую, доктор… я думаю, дядько Павло… что эта наша поездка может стать последним общим делом. Так может статься.
— Может, это и к лучшему, Суппо, — быстро, без деланного удивления согласился дядько. — Но знай, мой друг, что та прекрасная наездница по имени Дульцинея не сможет волновать твою душу долго. Возможно, лишь тело? И то какое-то время.
— Почему вы так думаете?
— Имя, имя Дульцинея всему виной. Оно звучит как благодать, как служба в твоем внутреннем храме. Ее дерзость ожидаема, приятна. Это имя не рвет душу, оно ее греет. И вполне соотносясь с именем Мыкола, абсолютно не подходит к имени Навигатор. Кубань, Аркадия — вот имена, от которых перехватывает в этой местности дух, от этих имен вскипает кровь и разум, от них воспламеняется в патронах порох.
— И вы готовы дать совет, который я, скорее всего не услышу?
— Ты должен стать по-настоящему Мыколой, только и всего, позабыть свое старое имя ради чарующего тебя настоящего, забыть, что ты навигатор, превратиться в комендантора, зятя хозяина коней.
— Спасибо на добром слове, доктор.
— Пожалуйста. Всегда рад.
Лес из акаций, возможно, он всему виной?
— Скажите, а рецепты вы, случайно, не печатными ли буквами выписываете? — помолчав, осмысляя услышанное, задал новый, и как ему показалось, колкий вопрос еще не до конца Мыкола, но уже и не вполне Навигатор.
— Я не сказал тебе ничего такого, чего бы ты не знал. Во всяком случае — не догадывался.
'Гэ-ээ-ээ-ээ-эй! Дульци-неяаа! Гэ-ээ-гэ-эй! Пав-лоо!'
— Слышишь? — без сожаления, но и без спешки переменил тему разговора Пржевальский. — Кажется, это голос хозяина коней? Кажется, это он волнуется в ночи?
В ответ — молчание рядом и далекий дробный топот.
— Ге-гей! Пан Папелом! — закричал он, не дождавшись ответа, — Ось тут мы! Скачить сюды!
— Село, — покачав головой, в ритме ворчания высказался на тему ночных криков Мыкола-Суппо- Стейт, — все чувства напоказ.
— Скажи, что тебе это не нравится? — подзадорил его доктор. — Скажи, что ты хочешь здесь остаться лишь только из-за Дульцинеи?
— Совсем вы док, нас, навигаторов, разуважали. Неужели я, по-вашему, настолько однообразен? Ограничен?
— Сюда скачет Папелом. А знаешь, почему он на тебя так наезжает? Да потому что ты нравишься ему, от этого все строгости и придирки. Не хочет портить дочкиного жениха и своего наследника! Не забывай, хозяин коней здесь — выборная должность.