неприятию уже называют транзитарием, бежит, а дети Матвиенко, которые по праву образа жизни называют себя охотниками, ведомые дипломатом лениво догоняют, срезая углы, эта мысль как-то не сильно придавала бодрости. Тем более не контачил настроенный на конкретного служаку подствольник…
А устав, не сразу заметил, точнее услышал обычно крикливых матвиенковых детей. Но ему и тут повезло: сказочнику в жизни без везения никак нельзя или очень трудно — какой-то нервный детина выстрелил в него издалека, но не попал. Хотя, возможно, это сделал дипломат, дирижируя охотой. По идее матвиенки неплохо стреляют, готовятся к охоте задолго до ее начала. Но они тучны телами и черствы душой, поэтому должны собраться кучей — чтобы каждому досталось по куску. Бывает, их подводят нервы — они хоть и показательно вислозады, но в чем-то еще люди.
Однако вскоре после выстрела сказочник услышал то, чего и ожидал — грубые детские крики. Они демонстративно громко переговариваются в цепи по мобилам, зная при этом, что их голоса воспринимаются усталым прохожим пострашнее пуль.
Готовясь к короткому бою или долгой осаде — как сложится, как выкинет судьба, сказочник забрался повыше, в самые камни… и здесь, на огромном валуне, оставленным недавним ледником, чувствуя спиной осторожное сужение смертельного кольца, он вдруг заметил большую серую тень. А заметил, вероятно, лишь только потому, что он — сказочник?
— Ну что, влип, писака? — то ли с юмором, то ли с сарказмом произнесла тень, потянувшись и дрогнув крыльями. — Дела твои плохи.
Это была тень Ангела. А он, не сразу заметив ее, сразу же узнал. Возможно, она только что упала на Землю. А может уже долго жила здесь, на этой планете, в пустынном северном лесу, пугая уже своей тенью, тенью тени, шаманов и науку. И, возможно, ей просто стало скучно и захотелось поболтать, перекинуться парой незамысловатых фраз с кем-нибудь не слишком глупым и не очень прагматичным? Развеять праздную тоску. А может быть и выговориться — почему бы и нет? Поймать взгляд понимания — всего лишь или всего ничего? Все может быть, и тут как раз попался усталый сказочник, с демокрутизатором в руках и с поиском меча в глазах.
— Спаси меня, — чуть отдышавшись, заговорил с ней сказочник, — и ты получишь то, чего не знаешь, но о чем подозреваешь.
— Пули уже летят в тебя, — то ли грустно, то ли равнодушно ответила ему тень, — а ты торгуешься. Нехорошо!
— Спаси меня, останови полеты пуль, и я подарю тебе Город Мертвых! — не сдавался сказочник. — Ты сможешь там жить. Где же еще жить тени, если не в таком городе? Там тебе не будет так одиноко и, быть может, там ты отыщешь тень любви?
— Пули уже летят в тебя.
3. Тень Любви.
…цвет волос любимой.
Девушки: школьницы и недавние выпускницы, экономикой, молодостью и ненавязчивой строгостью Том Клайма, так прижившейся у нас, чуть чопорной и незаметно сдерживающей развязность движений, стройностью, достойной и простой, похожи на не в Париже придуманных парижанок. Но с русской красотой, что гораздо интереснее.
Волосы, в большинстве своем не испорченные вычурностью причесок — частом заблуждении стандартной мысли парикмахера о собственной индивидуальности, на беду или к счастью не знакомы и с красителем. Что за город, этот цвет повсюду! Фирменный знак, отличительная черта женских преобладаний и долгих мужских предпочтений, наследство многих поколений. В толпе привычных местных взглядов обладательницы темно-русых спокойных волн, каре и редких стрижек просто не могут представить, даже заподозрить о той силе тревожного огня, раздуваемого ими в душе случайного прохожего, чужака. В меру фамильярный диалог прохладного майского ветерка и волос… волос цвета волос любимой… легкий и неслышный, отзывается в нем громкими хлопками рвущегося знамени под порывами все еще горячего ветра давно сожженного внутреннего мира. Он видит этот цвет и тонет в однообразии чудес, но за спиною рваный звук не своих усталых крыльев, а движения горячей пустоты жгут глаза изнутри.
Город Мертвых: вокруг люди — как фантомы. Они реальны, вот они: о чем-то болтают друг с другом, куда-то шагают, сушат белье во дворах и плюют на асфальт, но кажется, что стоит прикоснуться к ним — и они расползутся мокрою золой. Воздух, плотный как вода, мешает ходить, сопротивляется, упираясь холодом невидимых локтей в грудь чужака. Им невозможно дышать — однажды отравленный нелюбовью, он застревает в горле и наполняет легкие сырым, тягучим тестом. И в полупустом троллейбусе пришелец чувствует это давление — много места и большие окна полны света, но немногочисленные пассажиры, которым до вошедшего нет никакого дела, лишь только присутствием своим выталкивают его из троллейбуса, города и всего этого нереального и холодного мира.
А на вокзале он купил два жетона, два — на всякий случай. Дома у него их целая коллекция. Каждый раз приезжая в этот город, Город Мертвых — как он про себя его называет, он покупает пару жетонов и долго бродит потом по удивительно знакомым и ненастоящим улицам. Но, в конце концов, все больше и больше замедляя шаг, он подходит к центру той прозрачной мути, что непрерывно давит вязким прессом на пришельца — слабовольного паломника к проклятым лишь только для него одного местам. Скромная хрущевка, и телефон, как Кааба, на стене: небольшая кабинка для головы и плеч из алюминия и стекла — конечная точка для бесполезного хаджа. Сколько же раз он подходил к этому дому и телефону, в разное время и с разных сторон?.. Сердце стучит в диафрагму и память без спроса подсказывает номер, а как хотелось бы его забыть! Он нигде не записан и не нацарапан, и его иногда даже трудно вспомнить и легко обрадоваться, что забыть все-таки можно, но только не здесь. Кажется, число тревоги трафаретом нарисовано на кабинке, отчетливо и ясно.
Жетон вложен, а номер набран, и диск, прощелкав последней цифрой, замер, замерло и сердце, прописавшись где-то в животе. Длинные, длинные гудки — ему повезло, никого нет дома. Но чужак схитрил — он всегда звонит в то время, когда никого не бывает дома, а неиспользованные жетоны, по своему обыкновению, пополнят его коллекцию. Он никогда не берет их в дорогу, зарекаясь каждый раз, что проезжая сквозь этот город, ни за что не подойдет к заветному телефону, но опять покупает жетоны, звонит и слушает, как и сейчас, боясь ответа, длинные гудки.
Но однажды он прокололся. Несколько лет назад, когда мысль, что все еще может быть, еще жила в нем, он не смог себя сдержать. Случилось это то ли ранней весной, то ли поздней осенью, и самолет, упав из звездного неба, коснулся бетона без четверти ноль. Получив сумку с ярлычком и заставляя себя не торопиться, он все же успел на последний аэропортовский автобус и появился в затихающем и засыпающем, но уже тогда мертвом для него, даже больше, чем сейчас, городе. Тонкий слой луж на асфальте и пятна черной земли на газонах начали подмерзать, и чужак, сдав сумку в камеру хранения — поезд только утром и времени спальный вагон, отправился хрустеть ледяными отражениями в неприветливо замерзающий, а когда-то наполненный теплыми ожиданиями и испытующими улыбками ночной город. Редкие машины шуршали мягкой резиной, пятна света глазели сквозь голые деревья, а нагретые ладонью жетоны, равнодушно удивившись глупости нового хозяина, брякнулись к мелочи в карман.
Он и не думал звонить — время позднее и все уже спят, и если он сошел с ума, то не на все сто, но, войдя в темный двор, он вдруг увидел свет. В том самом окне, тот самый, знакомый свет.
В его родном городе, где он свой среди своих, а если среди чужих, то не совсем чужой, есть, как и у каждого нормального человека, несколько неравнодушных мест. В вечерней темноте, случайно попав на неслучайную улицу, взгляд, подчиняясь воспоминанию, безошибочно выбирает в освещенной мозаике многоэтажек знакомое окно. Он знает, что там, за окном, и кто там живет, и где стоит стол, а где телевизор. Помнит запах кухни, и вкус губ и мягкость рук хозяйки, радость встреч и несогласие разлуки, и то, что там его давно не ждут и, наверное, уже не помнят. Но свет этих окон вызывает лишь теплую грусть и добрую улыбку — здесь все не так.
Помнится, когда он, в темноте, словно под гипнозом, шел сквозь ватное время, и льдинки лопались под ногами как елочные игрушки, то казалось, оконные стекла в маленьком дворике вздрагивали в унисон мощному и, как ни странно, точному ритму его надежного сердца. Он подходил, а освещенное окно ее комнаты становилось все больше и больше, надвигалось на него, увеличиваясь с каждым шагом. Еще