настенное украшение какого-то туристического бюро.
— Карту не снимай, — бросил я Вите.
Саша двинул меня локтем, показал: тише, пишем звук.
Я вслушивался в речь докладчика. Мегаватты, киловатты, потребность в электроэнергии, перепад уровней моря… С тоской понял, что разговор идет о гидростанции на канале, соединяющем два моря.
В опустевшем коридоре на меня набросился Эли. Тому не нужно было даже знать, что обсуждали, — несерьезность всего была понятна без слов.
— Тебе доверили деньги! — кричал он. — Ты понимаешь: деньги! Это наши деньги!
Витя и Саша, путаясь в кабелях, задом выбрались из комнаты. У обоих были мокрые спины.
— Я не понял, — сказал Витя. — Что они там обсуждали?
— Переброску вод. Из Средиземного моря в Мертвое.
— В Красное?
— Красное, Мертвое…
— В России не наперебрасывались. Разорили одну страну, теперь за другую взялись, — заметил Саша.
Витя позвонил мне года три спустя:
— Гера, помнишь, как мы с тобой ученых на Аленби снимали?
Он не назвался. Я узнал голос и сразу понял, что Витя пьян и собирается просить денег. Но я был рад услышать его.
— Я тут нашел у знакомых твою книгу — полный отпад! «Волшебник Изумрудного города». Я ж ее еще ребенком обожал, ты был моим любимым писателем, клянусь, не вру.
— Это другой Волков.
— Да брось ты канать под скромнягу…
Витя уронил трубку телефонного автомата, забыл вытащить из него телекарт, и трубка долго транслировала мне шумы автобусной станции в разгар дня. Потом он справился с техникой и продолжил разговор. Кончив курсы бульдозеристов, он нашел работу на строительстве новой Таханы мерказит[6] в Тель-Авиве, но нечем было заплатить за квартиру.
Я приехал к нему. В оранжевой робе и желтой каске, пробираясь среди куч известкового песка, Витя ругался с напарником-румыном:
— Я русского посла снимал… погодите, мне только до Квебека добраться…
Он привез из Советского Союза кассеты и фотографии. Хотел сделать фильм о девушке-партизанке, повешенной немцами на площади в Минске с фанеркой на груди: «Jude». У него были письма этой девушки. Вместе с ней повесили женщину, которая ее прятала от немцев. В Советском Союзе начальство не захотело делать этот фильм. Витя не мог понять, почему: ведь он о подвиге белорусской женщины. Он приехал сюда, уверенный, что сделает фильм здесь. Но и здесь не хотели. Он опять не мог понять: почему?!
Мы жили в одной комнатке. Рядом жила сокурсница Фаина, молодая писательница, женщина норовистая и взбалмошная. Ничего не умела, выдавала себя за бывшего кинорежиссера, но мы с Витей видели, что это не так. Как она попала на курсы, осталось загадкой. Она и не пыталась чему-нибудь научиться. Тем не менее, ей иногда поручали делать маленькие репортажи. Она брала Витю оператором, и он работал за нее — собирал материал, писал сценарий, снимал и монтировал отснятое. Потом они пили у нас или у нее в комнате. Витя был похмеляющийся, утром ходил за Фаиной, как собака, и ныл:
— Зачем ты меня напоила? Я ведь уже завязал… Если бы вчера не поставила…
Фаина не любила ноющих мужчин.
— Я тебя не заставляла, — брезгливо говорила она.
— Но я не мог оставить все Гере. Ему было бы много одному, он старый.
— Ты меньше о Гере думай, больше о себе.
— Фаина… посмотри на меня… У тебя такие глаза…
— Нормальные у меня глаза.
— У тебя такие глаза, словно бы хочешь одолжить мне двадцать шекелей.
— У меня нет.
Иногда она теряла бдительность, рассказав о какой-нибудь предстоящей покупке, и Витя это запоминал, чтобы потом ловить:
— Как же нет, когда ты собираешься кроссовки купить?
Фаина дала мне прочесть рукопись своей повести. Начиналась рукопись так:
«На моей заднице есть родинка. Из-за нее я выросла застенчивой и долго сохраняла девственность. Она очень большая и уродливая, и я приходила в ужас от одной мысли, что ее кто-нибудь увидит…»
В повести описывалось, как родинка мешала лишиться девственности, потому что вызывала отвращение у всех парней: стоило им ее увидеть, парни теряли мужские способности. Об этом рассказывалось физиологически и психологически подробно. Потом появился какой-то уголовник, который эту родинку полюбил. Половые акты описывались непечатными словами и, опять же, с тем, что принято называть физиологическими подробностями. Точно описывались и чувства отношения уголовника, влюбившегося до безумия, опасного и самолюбивого, и героини, которая честно признавалась, что никогда никого не любила, кроме самой себя. Фаина делала все, чтобы ее не отличали от лирической героини. Она признавалась в страстной влюбленности в себя, как признаются в болезни. «Бедная малышка, — подумала я о себе, — как же они тебя мучают…» Уголовник и героиня оказались на Кавказе во время военных действий, несколько раз были на волосок от смерти, предавали приютивших и обворовывали голодных — это рассказывалось с полным пониманием возможности иного нравственного существования, но без раскаяния.
Я видел лукавство, мелкий расчет скандально оголиться, чтобы привлечь внимание. Мог показать, где Фаина досочиняет жизнь, где преувеличивает, где врет. Уголовник в романе, скорее всего, в жизни был окололитературным московским бездельником. В эротических сценах погуляла рука похабного редактора- мужчины. Как-то странно читать у женщины: «Он гладил пушистый теплый холмик в низу моего упругого молодого живота».
Но при всей очевидной лжи это было то приближение к искренности, о котором я и мечтать не мог. Фаине не пришлось, как мне, удалять лишнее из глыбы текста. Она, образованная и, сколько могу судить, литературно одаренная девочка из интеллигентной семьи, писала легко и естественно, не смущаясь, если рядом с непечатными словами иногда проскальзывало: «И я забилась в невыносимых конвульсиях» или «Слезы полились у меня градом», — не в том искренность, чтобы избегать приблизительных выражений и штампов, а как раз наоборот. И я начал догадываться, что задачей прозы, как и поэзии, является вовсе не искренность, которую мы так ценили в литературе во времена всеобщей советской лжи, а нечто совсем иное.
Мне стала понятна ирония Вити и Фаины: «Гера у нас писатель…». «Писатель» — это поза. Этого они не любили. Наверно, они были правы. Не мне судить: собственную позу нельзя заметить, не видел же Сема свою, так же и я свою не вижу. Я не удержался, спросил у Вити:
— У нее есть эта родинка или она сочинила?
— Как тебе сказать, старик… Я ж всегда пьяный… Что-то такое есть, кажется… Ну, автор имеет право на преувеличение, не мне тебя учить.
Думаю, Фаина дала мне рукопись из расчета, что помогу напечатать, скажу, где достать деньги из какого-нибудь фонда. Я снабдил ее нужными телефонами и с тех пор ничего об этой повести не слышал. Возможно, она где-нибудь напечатана и даже известна. Что ж, в добрый час. Где теперь Фаина, не знаю. Едва ли она в Израиле — тут таким тесно.
Вокруг кибуца был высокий забор из колючей проволоки, сторожевые вышки, прожектора и пост у въезда, где дежурил солдат с автоматом. Ночью яркий электрический свет заливал четко распланированные улочки в зелени олеандра и бугенвиллей. Весной зелень сменялась волнами лиловых, белых и красных цветов. На площадке перед детским садом стояли настоящие трактор и старый военный истребитель, ветеран первой здешней войны, к которому приварили лесенки, чтобы дети залезали в кабину и играли в летчиков. Кибуцники вообще старые свои вещи не выбрасывали, а красили и волокли детям для игры — стиральные машины, газовые плиты и велосипеды.
Они жили в маленьких домиках без кухонь, а ели все вместе в огромной столовой. Старушки-