раз изобретали романтические сюжеты, описывали битву, которую нам надлежит принять за свободу. Там, куда идем мы сегодня – а после смерти отца я вижу этот путь отчетливо – останется место только для одной, последней битвы. Я всегда мечтал, что в этой битве мы с братом встанем спина к спине. А теперь вижу, что это уже вряд ли случится, мы уйдем врозь, и не встанем уже спина к спине у мачты.

Что бы ни было, как бы ни повернулось, мой долг перед ним огромен. И о многих – самых важных – вещах мы думаем одинаково. Если бы мы с ним составили список имен – а мы часто играли в эту игру в детстве – тех писателей, кто оказал на нас влияние в этой жизни, – думаю, что список получился бы почти одинаковым. Играли мы обычно по вечерам, сидя на кухне – каждый брал по листочку бумаги и писал имена десяти самых главных писателей, десяти самых главных философов, десяти лучших художников. К этой игре нас приучил мой папа – он придирчиво изучал наши списки, уточнял, кто влияет на его сыновей.

Сегодня мой список выглядит так.

Наибольшее влияние на меня оказали следующие художники и писатели: Платон, Шекспир, Гойя, Толстой, Ван Гог, Пикассо, Брейгель, Хемингуэй, Карл Маркс, Данте, Роберт Бернс, Генрих Белль, Микеланджело и Маяковский. Я сознательно помещаю в этом списке писателей, философом и художников вперемешку. Мне было бы странно отделить энергию, излучаемую литературным образом, от энергии, содержащейся в картине, – в конце концов это разные, но весьма родственные эманации одного и того же сгустка смыслов, эйдоса, если пользоваться термином Платона.

Именно так, через отношение к книге, состоялось и мое отношение к живописи. Я всегда хотел, чтобы картина была столь же содержательна, как и книга.

Картины всего последнего периода задумывались и писались именно как главы романа. Не понимаю спонтанного рисования, не осознающего, что именно происходит на холсте и почему, – подобная художественная деятельность существует, причем в изобилии; помимо декоративных достоинств, других достоинств в ней не нахожу. Все можно объяснить, все можно рассказать и все следует рассказать словами – и смысл, который художник тщится передать кистью, обязан существовать в словесном выражении также. Нарисовать нечто возможно, только если изображение, как говаривал Маяковский, «отстоялось словом». Не так давно, я спорил с американским философом по поводу достоинств абстрактной живописи Ньюмена – этот мастер проводит вертикальные линии на холсте, этим и интересен. Я сказал собеседнику, что предпочитаю Рембрандта. «Но у Ньюмана – просто другой мэссидж», воскликнул мой оппонент, сторонник прогресса в искусстве. Я ответил, что с этим обстоятельством не спорю, мессидж – так мессидж. Однако, я хотел бы уточнить, какой именно мэссидж содержится в полосках, сравнить этот мэссидж с рембрандтовским, и если мэссидж Ньюмана окажется несколько беднее по содержанию, нежели то, что сообщает в своих картинах Рембрандт, то и место, соответственно, данный художник должен занять более скромное. Мой отец, когда речь в компании художников заходила о том, должно ли быть в картине содержание, всегда цитировал первую строку Ветхого Завета «Вначале было слово».

Отец

Он – аргентинский еврей, родился в Буэнос-Айресе в 1922 году, восемьдесят восемь лет назад. В Москве его звали Карл, а настоящее имя – Карлос Оскар Сальвадор. Отец говорил: «Я – портеньо». Портеньо, житель порта, так себя называют граждане Буэнос-Айреса. Отец умер два года назад, в феврале, в снежной стылой Москве. А хотел вернуться умирать на родину, в Аргентину.

В Аргентину семья попала так. Дед Моисей был ученый-минеролог, диплом получил во Фрайбурге, но при этом состоял в партии анархистов. В девятьсот пятом году его арестовали, он бежал из сибирской ссылки, переплыл с контрабандистами Черное море. Затем перебрался в Аргентину, где ему дали место профессора в университете Ла Плата. Там встретил Иду, она, кстати сказать, была основателем компартии Аргентины, учителем Витторио Кадовильо. Моисей и Ида вступили в брак, родился папа.

Под самый закат нэпа деда пригласили в коммунистическую Россию разрабатывать Керченское месторождение. Сели на корабль, приплыли, у меня есть фото маленького папы на палубе, он машет флажком. В Аргентине у папы осталась сестра Лиля, поэтесса.

Дальше – работа деда в Керчи, Тимирязевская академия, где дед долгие годы заведовал кафедрой минералогии, дружба деда с Вернадским, испанская война, испаноязычная семья на фронте под Гвадалахарой (все, кроме папы, – годами не вышел).

Папа пишет стихи пролетарского содержания, любит Маяковского. Мечтает о мировой победе добра, справедливости и коммунизма. Он страдает, что не воевал в Испании. Потом большая война. В армии пишет стихи: «Что б ни были мы и где б, но только б землю России реки наших судеб иссохшую оросили».

Потом победа, философский факультет, дружба с Зиновьевым, Мамардашвили, Левадой, это был замечательный курс. Затем – донос студенческого друга А. Суханова. Дело простое: Сталин поднял тост за долготерпение русского народа, а отец в кругу друзей сказал, что Ленин такого тоста бы не произнес. Как ни странно, спас папу Маяковский – на концерте подследственных папа читал «Товарищу Нетте», генерал, сидевший в зале, сказал: «Человек, который так читает стихи Маяковского, не может быть предателем». История невероятная, но правдивая: отец не сел, просто получил поражение в правах. Проходит это в рамках борьбы с безродными космополитами – исключают отовсюду, разговаривать с ним и здороваться опасаются. Отец вспоминал, что из состава курса только некий студент Иванов демонстративно подошел к нему и сел рядом. И еще храбрый Зиновьев громко спросил в аудитории: «Карл, а ты что, еврей?» – «Еврей, Саша». – «Ну, в следующий раз будешь умнее». Работы долго не было никакой. Потом устроился (философ) в Рыбном институте. Так прошло семь лет.

Дед умер вскоре после войны, этих страстей не видел. В пролетарскую революцию, похоже, он уже не верил. Сестра Лиля приезжала несколько раз – но потом ее пускать перестали. Семья окончательно стала русской, приросла к России, и латиноамериканская родня не поощрялась. Лиля присылала длинные письма на тонкой голубой бумаге и посылки: пончо, сомбреро, цветные фотографии Буэнос-Айреса. Это я уже помню хорошо – выходил в снежный двор, завернувшись в пончо, а местная коптевская шпана на меня глазела.

Помог отцу случай – в оттепель образовался журнал «Декоративное искусство». Храбрый главред, Михаил Филиппович Ладур, художник-оформитель парадов, пригласил отца заместителем. Отец спросил его, не боится ли тот звать отщепенца в журнал. Тот не боялся. Вскоре отец сделал из ДИ лучший журнал по эстетике тех лет – а тогда и слова «эстетика» практически не существовало. Печатали в ДИ Мамардашвили, Зиновьева, Гумилева, Пятигорского. По распоряжению Суслова, отца сняли с работы спустя десять лет – за номер, посвященный авангарду. Смешно: сегодня я браню Малевича за тоталитаризм, а в шестидесятые годы отец лишился работы за публикацию о нем.

Самое удивительное, что отец всю жизнь был именно философом, остальным занимался по случаю. Пришлось работать в Рыбном институте – работал в Рыбном, получилось в ДИ – работал в ДИ. Потом оказался в Институте истории международного рабочего движения – и там работал. Главным было не это. «Какая разница, где ты, – любил он повторять, – важны собеседники, которых ты сам себе выбираешь. Я говорю с Кантом и Платоном». Всю жизнь он писал огромный труд «Двойная спираль истории», первый том которого мы опубликовали, собрав из рукописей, незадолго до смерти папы, а второй том сейчас расшифровываем. Это концепция проектной сущности истории, здесь неуместно ее излагать. Книгу, разумеется, не было шансов напечатать, но отца это не печалило: «Гомера тоже не печатали», – любил он повторять. Это гигантская работа – и думаю, гениальная. Так считали и близкие друзья отца – Зиновьев, Левада, и прочие. Они привыкли к тому, что отец странный – не нуждается в признании. Он не был карьеристом, но не стал и диссидентом. Провел жизнь за маленьким письменным столом, среди книжных полок. Думаю, он был доволен жизнью: довел все, что хотел, до конца. Примирил несхожие линии судьбы, нашел объяснение русскому марксизму и коммунистической утопии, показал, как христианская парадигма формирует историю. И только одно его изумляло: он не понимал, почему должен умереть в России. В Аргентину отпустили один-единственный раз, на похороны сестры. Он бродил по родной улице Корриентес, говорил по-испански. И умереть хотел именно там – там, где родился, где тепло, где дует ветер с Атлантики.

Я сотни раз рисовал его портреты, не знаю лица прекраснее. Он был очень добрым, но очень гордым человеком. Несгибаемым.

Последние слова произнес по-испански: «Donde estoy?» Где я нахожусь?

Самым важным событием в моей жизни были прогулки с отцом вокруг нашего дома на Фестивальной улице. Мы выходили вечером, часов в девять, и шли гулять, дворами новостроек, через

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату