Я видел людей, старающихся устроить кое-как свой быт, заботящихся о здоровье, посещающих зубных врачей и считающих, что они спасают свою личность от тоталитаризма. Мне случилось в Берлине говорить и с их выразителем – мелодраматическим писателем-стилистом Набоковым. Помню, я сказал ему: вы стараетесь выдать частное за личное. Кажется, он меня не понял.
Итак, я видел перед собой беглецов от истории. Уважение к себе требовало, чтобы я ехал в противоположную сторону.
Москву я нашел темной, замерзшей, словно выпотрошенной. Новая экономическая политика тех лет была далека от значимости происходящего: в огромной стране, взявшейся строить государство для каждого, невозможно думать о немногих. В том же году я вступил в партию.
В течение нескольких лет я читал курс в Институте красной профессуры. Могу сказать, что быстро сделался заметен и известен – в том числе и в правительственных кругах. К моему мнению прислушивались. Вскоре я вошел в аппарат Министерства иностранных дел.
Характер своих чувств тех лет я бы определил просто: это было понимание того, что я не могу использовать весь объем знаний – просто потому, что они не нужны. Я досадовал, но недолго. Россия, безусловно, переживала свой звездный час. Георг-Фридрих осознавал величие минуты, глядя из окна на Наполеона. На моих глазах из хаоса возникал порядок.
Простая аксиома российской истории состоит в том, что любые изменения в культуре касаются лишь столиц – огромное провинциальное пространство страны пребывает в состоянии варварства. Ни взятая напрокат идея абсолютизма, ни насильственная христианизация, ни петровские реформы не изменили ничего. Ничего и не могли изменить: попытка подражать кому бы то ни было не является плодотворной по определению. Вторичность есть вторичность. Догоняющий не догонит.
Для того чтобы победить, следует стать перегоняющим. Я видел, что впервые амбициозные интенции русского духа нашли адекватную формулировку.
Тридцатые годы я пережил тяжело, но пережил. Мой сын, сражавшийся в Испании, был по возвращении арестован, через месяц арестовали жену.
Я знал, что не увижу их никогда: в составе правительственных комиссий мне приходилось инспектировать трудовые лагеря. В те годы и в последующие я не раз думал о тех, кто в них погиб. Скажу лишь одно: вся страна жила в пафосе высокой трагедии. Нам всем выпало редкое счастье войти в историю. За такое платят. История не бывает хорошей или плохой. Она бывает историей. Только выйдя из нее, возможно уцелеть.
Я сравнивал ранние стихи акмеистов с их же стихами, написанными в тридцатые годы; рискуя быть обвиненным в цинизме, скажу, что, участвуя в общей трагедии, они сумели забыть свою мелкость.
Приход Гитлера, надвигающаяся война, попытки Европы толкнуть Германию на Советский Союз – все это требовало напряженной, изнурительной работы. Я, всегда посвящавший занятиям десять часов в день, в те годы и в годы войны увеличил их число до шестнадцати. России предстояло спасти мир, и теперь я рад сказать, что она спасла его, и спас его коммунизм.
Те, кто сегодня сравнивает фашизм с коммунизмом, делают это либо по полному невежеству, либо по моральной неполноценности.
Фашизм как предельное выражение варварства и язычества (в любой сфере – от национальной до культурной политики) есть нечто, прямо противоположное коммунизму, который я бы рассматривал скорее в традициях христианства.
Россия, проделавшая путь от язычества через христианство к коммунистической идеологии, бесспорно в тот момент идеологически – или лучше сказать духовно – была единственным оппонентом фашизму. Чтобы противостоять идее, нужна идея. Побеждает не оружие, не армия, даже не народ – побеждает дух, сконцентрированный в той или иной точке.
Не вступи Россия в войну, Европа бы пала наверняка.
Даже на излете войны Паттон и Монтгомери, полагаю, не устояли бы в Арденнах. Мантейфель, возможно, и не был талантливее Роммеля, которого Монтгомери разбил в Африке. Но здесь удар наносил не Мантейфель. Удар наносила сама Германия, уже рухнувшая, уже павшая, с первобытной мощью не агрессора, но нации.
Противостоять этому могла не армия, но идея, движущая армией.
Не будь Конева и Жукова под Варшавой, не будь Рокоссовского в Померании – потери союзников оказались бы неисчислимы.
В послевоенные годы – годы тяжелейшей работы по восстановлению – мне пришлось войти в комиссию, занимающуюся национальным вопросом. Я не стану задерживаться на вопросе депортации, мне эта мера представлялась жестокой, но необходимой; как, впрочем, и борьба с космополитами.
С шестидесятых годов я занимал должность секретаря по идеологии Московского горкома.
Мне вспоминается разговор с молодым человеком, который называл себя диссидентом.
Кажется, он был арестован за тунеядство. Он работал ночным сторожем, но на работу не являлся; склад, который он должен быть охранять, разграбили. Судили его, впрочем, и за распространение антисоветской информации.
По стечению обстоятельств я присутствовал на его допросе и сам обменялся с ним репликами. Был он худ, с близко посаженными глазами, плохо образован и, ссылаясь в разговоре на классиков, делал ошибки.
Помнится, он крикнул мне:
– Я хотя бы протестовал, говорил «нет», а что сделали вы?
Я ответил ему, что свою заслугу видел скорее в том, чтобы говорить «да», поскольку старался по мере сил отвечать за это «да» и вкладывать в него конкретность.
Тогда он закричал: «Если вы говорите „да“ угнетению личности – вы чудовище! Какое государство хотите вы построить? Государство роботов?»
Если б я мог позволить себе смеяться, я бы рассмеялся.
Я лишь сказал ему, что говорить от имени личности может только личность. И особенность личности как раз в том, что заботиться о себе ей не свойственно. Ей свойственно заботиться о других.
Он процитировал Евангелие – не к месту и неточно – притчу о динарии. Имел в виду, что ему не дают служить истине.
Я возразил ему: «Мне кажется, вы хотите отдать Богу кесарево, а кесарю не дать ничего. Вряд ли это честно по отношению к Богу».
«Придет время, – крикнул он мне в лицо, – вашего стыда и покаяния.»
Я ответил ему, что слово «покаяние» не из моего лексикона.
Его увели. Прошли годы.
Я – ровесник века – наконец чувствую приближение смерти.
Я встречаю ее в полутемной палате, окруженный дряхлыми безумцами, под хохот медперсонала.
Империя распалась. Не удивлюсь, если мой давний собеседник возглавляет комиссию по расследованию преступлений коммунистов.
Его безграмотности хватило бы как раз на это.
Эпоха диктаторов миновала.
Империи растащили секретари райкомов, подтибрили по крохам мелкие жулики. Карту раздергали на клочья прохвосты, нетвердо знающие географию.
Вместо Гитлера и Сталина, которых можно было обожать и ненавидеть, вместо Черчилля и де Голля, которых стоило уважать, пришла мелкая шпана; ее трудно узнать в лицо и незачем запоминать фамилию.
Время утопий прошло. Проектом теперь называют спекуляцию.
Если правда, что Россия наследница империи Чингизхана, то последними чингизидами стали продавцы презервативов у знаменитых трех вокзалов.
Люди по инерции еще боятся возврата старого – их пугают великие тени. Им мнится, что придет новый тиран, который их замучит.
Для того чтобы принять мучения, следует как минимум быть мучеником; чтобы кончить трагически, надлежит быть персонажем трагедии.
Час истории миновал – и смерть от меча тирана уже никого не ждет.