шляпу, а я нагибаюсь, чтобы она поцеловала меня в лоб. Такой у нас порядок. Наша бутылка из-под «Голдвассера» стоит на полке. Аня воткнула в нее веточку вереска. Я завариваю чай, как она любит, и наливаю в одну из чашек, которые Аня мне дала. На ней стихи шотландского поэта Эдвина Мюра: «Твое лицо, любовь моя, лицо родного человека». Нет, у нас не так, как я себе представлял. По-другому. Другая жизнь.
Потом я кладу голову между ее величественных грудей. Отсюда ее живот – как круглый снежный холм.
– Каковые дела сегодня? – спрашиваю я.
Она отвечает не сразу. Вздыхает, будто недовольна. Лица ее я не вижу, только соски и живот. Слышу, как бьется ее сердце. Слишком быстро, по-моему.
– Собираюсь проведать моего Мацека. Вот какие дела сегодня.
– А потом? После этого?
– Не желаю думать про потом.
– Ах, Аня.
– Как думаешь, можно обижать людей из-за любви? Это уважительная причина?
– Разве уважительные бывают причины? И зачем причины нужны, если хорошо все? Позволяй мне рассказать тебе историю про Польшу. (Аня тихо смеется, и от ее смеха моя голова качается.) Давным- давно, побольше чем триста лет назад, столица была в моем городе, в Кракове. Королева много любила, и ее четвертым мужем был швед. Молодой и очень прекрасный. Она любила его, а он ее не любил, и Польшу он не любил. Он отказывался говорить с королевой польским языком, а она не говорила шведским языком, поэтому они разговаривали латынью.
– По-латыни? Люди разговаривали по-латыни? Ты выдумываешь.
– Нет. Это исторический факт. Его звали король Зигмунд, и никто в Польше его не любил, кроме королевы. А он даже не желал поспать с ней.
– Вот подлец. И что было дальше?
–
– К чему?
– Тает. Слушай.
Громко капает и журчит вода.
– Жалко. Продолжай.
– Да, король Зигмунд любил другое – взрывные вещества, такое у него было хобби. И однажды по нечаянности он дотла поджег их замок.
– Идиот! И королева его разлюбила?
– Совсем нет. Она позволяла ему выбирать место для нового замка, она думала, хорошо построить ниже по горе, поближе к ее матери. Но он посмотрел на карту Польши и воткнул булавку в самую серединку.
– Что?
– Он перенес столицу Польши в глухую рыбацкую деревню под названием Варшава, только чтобы досадить королеве.
– Ну и ну! А что тогда подумала Польша?
– Что это шутка. Такая ужасная причина для выбора столичного города.
– Король был безумен.
– Да. Но он пригласил в Польшу Шекспира. И художников, и музыкантов. И Варшава стала прекрасной столицей.
Пауза.
– Я бы хотела когда-нибудь взглянуть на нее.
Я приподнимаюсь, чтобы видеть лицо Ани, потому что в голосе ее слышатся слезы.
Она кладет руку мне на голову и снова опускает ее, но я понимаю: она плачет.
– Аня, – обращаюсь я к ее соскам. – Пожалуйста.
– Что?
– Ты любишь своего мужа?
– Пожалуй, да.
У нее чудесные соски. Цвета спелой малины.
– Наверное, нам надо останавливаться, Аня.
Как я могу снова сказать такое?
– Ты больше не хочешь меня видеть? – Ее грудь вздымается, но рука по-прежнему прижимает мою голову.
И вдруг – проливной дождь. Вы не поверите, каким шумным может быть дождь, когда вы в фургоне. Нельзя ни думать, ни говорить. Его не оставишь без внимания.
У меня сжимается горло.
– Дождь!
Помню, как все началось. Я хотел жениться на Ане. Мечтал о нашем ребенке, о нашем домике у реки. Теперь стараюсь представить себе этот дом на берегу и Аню в нем, как мы завтракаем по утрам, а картинка расплывается. Не могу вообразить, что мы ужинаем по воскресеньям в доме ее родителей, как это делают Аня и Йен. Не вижу, как мы вместе с ней катим тележку в универсаме, меняем постельное белье, моем посуду. С трудом могу представить Аню на польской вечеринке. Или как она приезжает в Краков, со своим ребенком и со мной. Как болтает с теткой Агатой, ест карпа. Ничего этого не вижу. Уверенность пропала. Вы когда-нибудь проявляли фотографии? Иногда картинка проступает из проявителя четкая и правильная, такая, какой вы ее видели. А в другой раз – сбивается на полпути. Блеклая, недодержанная, расплывчатая. Хотя вроде была в фокусе, когда вы щелкали затвором. Не знаю, как так получается. И чья в этом вина.
Сэм
Дождик сыплет не переставая, весь снег стаял, а тут еще она. Расселась в своем задрипанном драндулете. Мама. Трудно, что ли, купить приличную тачку? И какого черта ей вообще здесь надо? Что, если кто-нибудь увидит? Ну ни фига не соображает! Меня же засмеют до смерти. Рукой мне машет, а у самой на коленях – вот блин! – пакет из булочной. Это значит, она специально заезжала купить мне шоколадных пончиков. Чума! Мне эти пончики уже лет сто как разонравились.
Делаю вид, что не замечаю. Топаю себе к автобусу. Пожалуйста, мам, вали домой. Уезжай!
Я уже почти у самого автобуса, и тут машина тормозит прямо у меня за спиной. Ее машина. Что она себе думает?
Несусь со всех ног к автобусу. Мокрый уже, хоть отжимай. Потому небось она сюда и приперлась. Из-за дождя. Думает, я растаю.
В автобусе, как всегда, дурдом. Все орут, матерятся, собачатся. Усаживаюсь на место и ненароком бросаю взгляд в окно – забыл совсем, что нельзя туда глядеть, – ну и буквально на мгновение встречаюсь с ней глазами.
Лицо у нее просто перекошенное, как у чиканутой.
Само собой, я ее люблю, она же моя мама и все такое, но хоть бы окочурилась она, что ли. Короче, вы понимаете: не умерла бы по-настоящему, а просто перестала совать нос в мои дела.
Потом у Мацека пьем чай, а он и говорит:
– Кстати говорить, я больше не прелюбоделаю.
– Бросил миссис Маклеод? Молоток.
– Да. Это есть хорошо.
Видок у него – краше в гроб кладут, но я ничего, молчу.
– А как польская подружка?
– Роксана ее зовут. Нормально.
– Она к тебе дышит негладко?
– Еще чего. У нее парней навалом.
Но я это только так говорю, из-за миссис Маклеод и убитой физиономии Мацека. На самом деле Роксана стопудово влюблена в меня. Утром в школе мы с ней на пару влипли, а это практически все равно что поцеловаться. Нам пришлось остаться после урока – извиняться перед миссис Смит за то, что болтали. И на